Александр Солженицын - Феликс Светов - Отверзи ми двери
А тем временем деловитый сионист работает по чёткому плану: "Если евреи сейчас на Бога будут уповать да в синагоге околачиваться вместо того, чтобы работать для себя и себя вооружать... Нам каждый человек - да еврей! - на вес золота. Я для того здесь и сижу. Хоть ещё десять человек отправлю, хоть одного лишнего солдата приведу в Израиль", "евреям здесь нечего делать - вред они принесли неисчислимый, а себе ещё больший. Место их там, где их кровь на самом деле нужна, где пролить её - подвиг, а не бессмыслица". - Лев Ильич не согласен и с ним: "Все эти попытки национального решения проклятой проблемы не решение. То есть, сегодня оно, может, и справедливо - нация должна пройти через соблазн такого вот своего государства, самоутверждения, как у всех, наконец, чтоб было. Две тысячи лет об этом мечталось, в этом, конечно, свидетельство необъяснимой силы и внутренней крепости народа. Но это только на время оттяжка, это не решение никаких великих проблем".
Высшее усилие автора этой книги - порыв к поступкам и решениям не по голосу крови, а по духу.
В "национальном покаянии, в нём только и есть единственное спасение и выход, единственный путь - а иначе гибель". Эмигрировать? "Я - понимаете, я! знаю, что я русский, что я связан с этой землёй всей своей кровью, могилами, что я не могу без неё дышать. И ей нужен каждый любящий её человек, её несчастной, залитой кровью Церкви, её культуре, которая прорастает сквозь асфальт. Как же я могу уехать сражаться за всего лишь экзотическое для меня государство? Повинуясь какому чувству? Голосу крови? Да не про то говорит мне этот голос": "да, вот я слышу голос крови - и потому я православный христианин. Только тот еврей слышит голос крови, который становится христианином". - "Россия, в которой теперь он остался - не бездумно-наивно, а осмысленно-счастливо!"
И этот порыв столь многих в эмиграцию и этот призыв не уезжать - всё динамичнее пересекаются на судьбе героя к концу романа. Его любовница, увлекаемая потоком уехать, "хотела здесь, в тебе остаться". Но он не услышал её, занятый собственным потоком рассуждений, очнулся с опозданием, и она с опозданием благодарит: "хоть буду знать, что бегу не из пустыни, а, наоборот, - в пустыню". Отъезд неотвратен уже? Он бросается к уезжающей - уже в последние часы, когда ничего исправить нельзя, идут последние сборы (эмиграционное прощание - в начале и в конце - симметрично обрамляет роман). В ошеломлении уже уговаривает не любовницу свою, а мужа любовницы, что тут "всё сделает, чтоб ей быть счастливой", - получает сильный удар кулаком, стал сползать, теряя сознание. "Чтоб нас вспоминал, когда его тут православными сапогами будут топтать". И - вышвырнули "его обмякшее тело на лестничную площадку". А там - проходящая дама, жиличка этого номенклатурного дома, приняла его, лежащего на лестнице, за перепившегося участника эмигрантского кутежа и тыкает ногою в бок: "У, мразь! Хоть бы вы все друг друга перебили и уматывались отсюда, дышать можно будет".
Очнувшись, Л. И. бредёт по Москве. "Нет, нельзя её забрать - вот, она медленно поворачивалась" обшарпанными или новыми нелепыми домами, "грязными дворами, блеклым в дымке небом. Нельзя её перечеркнуть, забыть в себе".
Идёт в свой "переулочек", в свою церковь. Там - великопостная служба, он молится под молитву Ефрема Сирина, испытывает восторженное состояние: его будто "приподняло и вынесло куда-то на волне этого голубого, пронизанного солнцем, не способного теперь уже иссякнуть в его жизни света". Выходя, на паперти опять опускается в бессилии, рот ещё в крови, кепка спадает на колени - и простонародная женщина из рязанской глубинки (она была и на первых страницах романа, вновь симметрия) - приняв Л. И. за нищего, бросает ему монетку и подаёт половину просфоры.