Вячеслав Курицын - 7 проз
Третий появляется у меня исключительно для того, чтобы выхлестнуть порцию непоколебимо-левацких суждений по поводу двух-трех областей человеческой деятельности; обычно это поликлиника, экономика и культура. Он прекрасно знает, что я не разделяю и никогда не разделю всех без исключения взглядов, когда-либо его посещавших. Он знает также, что не стану я с ним спорить - себе дороже, - потому, вырыгнув толику матюгов в адрес как Политбюро, так и самых наинеформальнейших объединений, он спокойно уходит спать. Или совсем уходит. Он - самый милый из всех моих гостей. Мы занимаем друг у друга деньги, что соединяет нас крепче, чем разъединяет разница во взглядах на то или иное всесветно популярное лицо.
Четвертый ищет жалости. Он биолог, он знает все внешние преимущества принадлежности к человеческому роду, знает и всю сугубость пороков, свойственных лишь роду человеческому и никакому более, он чувствует - на этих основаниях - свою ответственность, именно ответственность представителя упомянутого рода за упомянутый род... он всегда чисто выбрит, хорошо подстрижен и никогда, прости господи, не чешется в разговоре, чего обо всех остальных (в том числе и обо мне) не скажешь. Это во-первых. Во-вторых, он достиг в своей биологической науке успехов весьма существенных в условиях нашего околотка, чего, опять же, не скажешь обо мне. Но есть нечто, заглушающее и "во-первых" и "во-вторых". Он целеустремленно, упорно, упрямо, нудно, назойливо ищет жалости. А так как и сам он не в состоянии толком очертить круг вопросов, по которым его следует жалеть, то общение с ним подобно сотой подряд попытке надуть рваный надувной (то есть уже ненадувной) шарик и особо невыносимо, думаю, как раз мне - человеку, жалеть совершенно не умеющему, не желающему и в принципе не считающему нужным.
Пятый пишет бездарные пьесы. Самая бездарная из них идет уже в десяти театрах (в десяти, если он не врет. Но в трех она идет точно). Остальные пока нигде не идут, но можно надеяться, что в свете неуемной демократизации и они найдут себе постановщиков, скорее всего из тех деятелей, что устраивают спектакли на чердаках и в подвалах. Пьесами своими он горд чрезвычайно, на всех (на меня, ясно, тоже) смотрит свысока, что, в общем, ладно бы, когда 6 не имел он в придачу к драматургическим склонностям страннейшую, на мой взгляд, и очень несценогеничную привычку выковыривать какую-то дрянь из носа, катать из нее шарики и заглатывать оные между глотком чая и табачной затяжкой.
Шестой... Шестого - ты знаешь - нет. И слава богу. Боюсь, что и первые пятеро, прочитав все то, что я теперь написал, перестанут ко мне заходить. Правильно, в общем, сделают. Черт с ними. Обидно только, что не могу я выгнать их сам, не прибегая к помощи бумаги. Кто бы сказал мне, зачем я их терплю... Или уместен здесь вопрос "почему"? В конце концов, пишу я тебе, и нет тебе дела до всех этих мелких мерзостей, из которых, собственно... Да нет, вру. Не из них.
Я расскажу тебе историю, которой ты не ожидаешь. В ней не будет летающих мертвых младенцев, потусторонних голосов, гробов, не впихивающихся в такси, в ней не будет инфарктов и миокардов (впрочем, "мио" - это то слово, которое хочется сохранить. Зачем-то). Не будет автокатастроф, также как и авиа-, не будет разводов и несчастных детей, не будет... Не будет ни капли трагизма (пусть и способен я лишь на фальшивый трагизм), потому... потому что в недавние зверские холода Марина сказала мне: представляешь? стоит какому-нибудь гаду швырнуть камень в наше окно... И я представил себе камень в наше окно (в лютую зиму, в свирепые ветра, в непролазную уралмашевскую ночь, где от дома до дома - версты) и представил себе страшную, гибельную для младшей дочки дыру в стекле; все мои летающие трупики, все самоубийства героев моих и героинь (на это я щедр) - ничто перед этой дырой... А будущим летом они уезжали в поезде - Марина с детьми, а Кира только незадолго до этого научилась узнавать меня через окно (у детского зрения свои причуды - я стою перед стеклом в полуметре, а она смотрит прямо на меня - и не видит, и не понимает, что это мама показывает, и вот - научилась), научилась, а поезд был рано, а по дороге на вокзал она спала, а когда я вышел из вагона - проснулась и увидала меня через стекло и заулыбалась, не зная, что уедет сейчас и не увидит меня четыре месяца... И все наши прощания, все наши разрывы навечно, все наши слезы на кухне, вся тоска выпускного курса - ничто перед этой ее улыбкой... Так что - давай о хорошем и о простом. Как ты думаешь, получится?
Если честно, я сам еще не знаю, о чем расскажу тебе. Может быть, о том, как двое поехали к морю? И оба вернулись.
Или так: в прекрасном городе Свердловске жил один коричневый гном...
В прекрасном городе Свердловске жил один коричневый гном. То есть гномов было много - разных, и один из них был коричневый. Почему коричневый? Не знаю. Гномы бывают всякие-всякие, разные-разные. Этот был коричневым. Может, это был гном-негр. А может, и нет. Нет, это просто был коричневый гном. Так бывает.
Но все (это ты и я) уже поняли, что про коричневого, равно как и про зеленого или же про фисташкового гнома я рассказывать не могу. Я не смогу рассказать о том, как гномы играют в карты в скособоченной, словно мятая пачка из-под свердловского "Космоса", избушке в селении почему-то Малые Брусяны, под Новый год: под камин - маленький, но, безусловно, настоящий, под ветер в трубе, под "Битлов" с болгарского двойника; не смогу, потому что и камина-то толком не умею написать, не помню ветра в трубе, и в селении Малые Брусяны я, кажется, уже не был, да и в карты я не силен - с трудом понимаю, чем король лучше дамы, и ни слова не знаю по-английски (ну, почти) - это насчет "Битлов". Разве что мог бы порассуждать я о болгарском своем двойнике, который живет в занюханной своей Болгарии, знать не зная, что есть у него двойник на Среднем Урале. Ему снятся мои сны - именно поэтому мне они и не снятся.
Гномы играют картами, а карты играют гномами. Но это еще Каверин.
Я мог бы в течение часа истратить казенные деньги. Но это уже Кальпиди.
Все же - о картах. Это было в городе Барнауле. Ну, в Барнауле. Неважно. Мне выпала комната в общежитии педагогического (sic) института. Я зашел в эту комнату... Ты представляешь... Да. И среди прочего - карты. Эта коробочка, в которую складываешь колоду, - как она называется? Так вот, коробочка, а в ней нетронутые тройки, пятерки, джокеры (сколько "ка"?) - то есть карты, с которыми не знают чего делать студенты алтайского педагогического института. И бросили их, уезжая на каникулы. Да, это именно те карты, которых так недостает моим гномам в ветхом строении в Малых Брусянах, ветер в трубе; они не поймут - отчего же так? отчего же все впустую? отчего же они проигрывают, проигрывают, проигрывают, и ни одному из них ни разочка не повезет? Они не догадываются, что виною всему злые барнаульские студенты. И не догадаются никогда, вечно будут суетить колоду, загибать углы, дуть на угли, смотреть в огонь, и ничего у них нет, кроме шампанского, а шампанским, как известно, не согреешься...
Тебе жаль моих гномов? Тебе грустно? Бросим их. Черт с ними. Поводов для грусти будет еще навалом.
О том, как двое поехали к морю. И оба вернулись. Кто они? Он и она? Они знали друг друга? Они поехали вместе? Они вернулись в разные города? Одни вопросы. Кто смеет заменить батарейки? Не лучше ли возвратиться на Уралмаш?
Здесь, во всяком случае, привычнее, и я давно уже понял, что время течет на Уралмаше иначе: здесь оно именно течет, как зеленая перуанская водка (водка ли?), как теплый пластилин, как жидкая колбаса. Щуршануло такси, прикатил гость. Это тот: левак-экстремист. Ухватил рыбину из холодильника, всосался в нее, будто в арбуз. И говорит: "Всю эту лабуду пора хреначить к такой-то бабушке". Какую? "Врачей и гидростроителей к стенке каждого третьего". За что? "Каждого второго". Да за что же? "В гробу видал я вашу канарейку". И засыпает, стервец, а спит он, ты помнишь, в завидном расслабоне, а на руках, что поверх одеяла, он складывает почему-то пальцы в кукиши. Он и во сне - так вот ко всем относится. Разрушительной энергии в нем - на три ГлавАПУ. Но вся она уходит в слова. А слова - хорошо, если в меня, во мне они гасятся и стекают по ножу в песок. И хватит о нем.
Меня очень давно (или совсем недавно) достают две вещи. Жидкость, стекающая по ножу в песок. Ночью, при хилой луне, которой забыли заменить батарейки. На пустынном, естественно, берегу. Кадр простейший - три ровные полосы: песок, море, небо; они не разнятся по цвету, а цвет этот черный, но почему-то и бежевый. Луна - круглая, но хилая - ровнехонько по центру, словно в тире. Слева и справа, у самых рамок, скалы. Скалы не совсем симметричны, правые повыше, пошире и позубастее. Но ты, кажется, уже знаешь об этом. Бежевость, видимо, от луны. Это смешно, она не способна, но других факторов нет.
Это был общий план. А нож и песок - будто совсем с другого кадра, будто вовсе не с этого. Хотя я помню - именно отсюда, но соглашаюсь оставить этот берег в покое, пусть он мелко дрожит на экране, покуда не прострелит из угла шалая птица. А если не прострелит - то и не прострелит. А жалко.