Асар Эппель - Чулки со стрелкой
За фанерной переборкой в квартире номер один по ночам тоже спали как могли. Старший, к примеру, сын укладывался на столе, который для этой цели удобно раздвигался. Интересно, как бы получилось ему спать на вожделенном столе круглом, пускай тоже раздвижном? Его молодые, хватающие воздух сновидений руки срывались бы за скругления на лицо братишке, спавшему впритык на диване, а диван был торцом к кровати, на которой валетом спала с матерью Паня, а отец спал или на полу (когда наезжали родственники), или на раскладушке - холст на крестовинах - у низкого окна, и если поглядеть ночью, накрытый белым горизонтальный отец перечеркивал и без того перечеркнутый подоконником оконный проем.
Но стоит ли так распространяться о ночи, если сама по себе она или поэма с тихими тополями, или уголовница, или темный мрак для отчаяния, а значит, уснащать ее слободским храпом с засвистами или грубиянскими Булиными щипками - не хочется, тем более что его жена не девка какая-нибудь!
А девка какая-нибудь, между прочим, есть. Она уборщица в столешниковском магазине. И бывает по-разному. Иногда Буля приходит на работу за час до открытия, а иногда задерживается для учета. И происходит все вот как: девка молчаливо протирает нижние полки или подмывает пол. Буля устремляется к ней гимнастическим шагом, но она никогда не обращает внимания, продолжая протирать какой-нибудь нижний закром, а из-под накинутой Булей на ее толстокофтую спину юбки и потом бязевой кривой рубашки обнаруживается лиловый женский пояс, какой вы не достанете, и перекрученные коричневые чулки в резинку. В других - уборщицам ходить не положено. Больше ничего исподнего не бывает. Быстро пристроив юбку с бязевой рубашкой на пояснице заголяемой невольницы, дядя Буля тихо отстегивает задние натянутые резинки, чтобы, соскочив вдруг с чулка, они не щелкнули по чему не надо. Умело, значит, отстегивает он напружиненные эти резинки и, давши им съежиться в горстях, тихонько уводит с места телесного соприкосновения.
Пока идет машинальное протирание полки, дядя Буля одесским своим манером ухитряется еще и щипать бессловесные ягодицы столешниковской рабыни, отчего та сильней елозит тряпкой, а через малое время, выпрямившись, уже сама сбрасывает юбку с рубашкой на место, так что зрелище лилового пояса прекращается. С-под обвислой юбки остаются видны только публичные ее чулки, а сама она, не глядя, равнодушно проносит ведро поломойной воды мимо Були, который, высунув нижнюю губу, щелкает на счетах и напевает черноморскую песенку "Гоп-стоп, Зоя!" - мол, я кидаю себе на счетах, а вы себе мыете полы, вы меня не знаете, и я вас тоже.
Итак, Буля был человек похождений, волокитства и сластолюбия. Другое дело, как оно происходило на самом деле. А происходило все не так. Бытованье его выглядело заурядно и было поневоле упрощено.
Чтобы камуфлировать галантерейный разбой, приходилось вести крохоборское существование, быть при жене и детях, из дому отлучаться только на работу, на работе значительно покашливать, с широким жестом выходить к нравному покупателю, с широкой душой - к контролерам и ревизиям. Так что блуд с уборщицей, дворовые шуточки и разные там тити-мити с дамочками соседками по травяной улице, а также щипание женских ягодиц, когда к тому бывал случай, включая собственную жену в собственной постели, - вот, собственно, и все проказы нашего селадона. Ну, может, еще что-нибудь, где-то и когда-то. Но ведь это всего только "что-нибудь". Причем "где-то". Притом "когда-то".
По правде сказать, пообещав чулки, он сразу об этом пожалел - с соседями, как мы знаем, связываться не стоило. К тому же его незамедлительно стала пилить жена. Однако что-то в дяде Буле дядю Булю за опрометчивый посул не упрекнуло, он отчего-то разыгрался, принялся напевать "гоп-стоп, Зоя!" и вместе с нестрогим нагоняем своей широко и некстати проявившейся натуре уставился сладким глазом в грядущее. Что-то - пока не понять что собиралось прийти ему в голову. Что-то этакое, что-то поигривей и пофантастичней, чем, допустим, столь невозможная греза, как пребывание на законных основаниях в женской бане!
Скажем, все женщины забыли взять из дому мыло, а Буля - заведующий баней и не может допустить помывки пустой водой: эпидемстанция скандал поднимет. А поручить банщицам выдачу мыла нельзя - разворуют. Вот он и входит, не глядя по сторонам, в моечную, сияющую паром и женщинами, и те сперва закрываются мокрыми руками, а потом открываются, потому что надо взять мыло, а оно в завертках ТЭЖЭ, и приходится разворачивать его обеими руками или - что я говорю! - второй рукой, какою они не заслонялись, а держали кто тазик, чтоб не подцепить из банной шайки заразу, кто маленьких своих глянцевых девочек и мальчиков. А он заодно проверяет и качество помыва: пальцем, которым теребил счеты, скатывает недомытое с живота какой-нибудь незамужней посетительницы и, пристыдив, велит ей при нем намылиться и как следует помыться. А потом обдаться водой из тазика. И козьи груди ее, освобождаясь от мыльной пены, тоже глянцевеют, а по ним текут кривые струйки теплой воды и на кончиках повисают капли.
Но мы забыли главное! Он же был торговец. Приказчик. Он в своей галантерее торговал тем, ч т о мужчины, если им случается покупать, спрашивают смущаясь и невнятно. Он же продавал сугубо дамское! Женщины, те покупали обстоятельно, а он хмыкал, делал взгляд, подпускал словцо, и посетительницы кто хихикала, кто прикладывала галантерею к фигуре, кто привирала размеры. Местные же уличные клиентки неправых Булиных поставок за свои зажиточные деньги сперва норовили всё обязательно примерить. И он у себя дома, если они приходили к нему, или, принося что-нибудь на дом к ним, от души щипал распаленных интересанток, и те рывком поджимали задницы и взвизгивали, и хлопали его, неутомимо трудившегося в служении женскому телу, подающего примерить и за этой самой примеркой приглядывающего, по рукам.
Он был человеком примерки, вот что.
Лето выдалось замечательное. Паня загорала по целым дням, потому что заняться было больше нечем. Обитатели двора то и дело посещали будки. Младший брат, подкравшись, пустил на Панины разогретые ноги изо рта струю холодной воды. Паня завизжала, а брат убежал. Чтобы он баловства не повторил и чтобы не так тревожно за спиной затаивался хмурый язычина, она улеглась навзничь. Солнце пекло отвесно, гудели в сорных зарослях травяные мухи, настоявшиеся запахи получались горячей и сбивчивей, потому что лежать носом к земле это одно, а носом вверх - другое, веки не держали солнца, и тоненькое сияние, подкрашиваемое их плотью в розовый ракушечный свет, войдя в Панину голову, разжижало мысли мозгов в теплое повидло, по которому слева направо все время плыли белые точки.
- Вы, што ли, с о н ц е заслоняете? - сказала Паня остановившемуся по пути к своей будке дяде Буле. - А Дмитровка и Пушкинская - то же самое? вдруг спросила она, как бы подводя разговор к Столешникову, то есть к галантерее.
- Ты мне не хитри! - пресек ее замысел дядя Буля и хотя наблюдал Панины ноги с их дрыганья в пеленках и потом, когда крошечную девочку мыли в корытце с нагретой на дворовом солнце водой, и теперь - чуть ли не каждый день - на подстилке у лебеды, ибо все плюс он загорали тоже, тем не менее сделал сладкие, вдруг почему-то опасливые глаза и хриплыми словами сказал:
- Я принесу, но...
- Заплотют вам, не бойтесь.
- Попробуют не заплатить! Про это пусть думает твоя мама, но про остальное - ты!
- Про чегое-то остальное? Сендеров тоже может...
- Чулки будут по государственной цене. Шелковые. Но, - словно бы кому-то на ухо зашептал он, - только с примеркой! И чтобы при мне. Вы же сделаете дорожку, а потом откажетесь. И маму нам не надо, поняла?.. добормотал Буля и ушел в будку.
Пане почему-то стало ясно, что дело принимает серьезный оборот, и у нее упало сердце, как падало, когда мягкая ночная бабочка сваливалась вдруг за шиворот и трепыхалась по телу. Поясним: что от мужчин лучше держаться подальше - она знала, почему - тоже как бы знала, но, живя в одной комнате с братьями и отцом, общаясь с уличными мальчишками и мужчинами-соседями, она, конечно, не брала в расчет, что это и есть те, которых надо опасаться потому, почему знала. Плохие ли, хорошие - они были до того свойские, что ущерб ей как уже почти девушке могли нанести разве что шлепком по пальцам или струей воды изо рта.
Другое дело - мужчины, чьи лица являлись из темного воздуха в мутном банном окошке, когда Паня с матерью мылись. Эти возникали, как черный язык, непонятно и неотвратимо, и в толпе женских тел, желтевших в белом пару под масляными пятнами лампочек, завершавшихся тоненькими стеклянными клювиками, поднималось волненье и овечья сумятица. Женщины то сбивались в кучу, пугливо и обреченно гомоня: "Мужчина! Там мужчина!", то, наоборот, кидались к окошку, грозя кулаками и глухо крича: "Пошел вон, черт паршивый! На тебе, видал!" И висячее лицо с суровым и обеспамятевшим взглядом, постоявши в окне, уходило, не дрогнув губами, из темного воздуха назад, а мать, намыливая мочалку и потом елозя ею меж Паниных лопаток, злилась: "Смотри у меня! Я тебе задам! Видишь, какие они!" И Паня поворачивала шею к окну, чтобы видеть, какие они, но там настаивалась вечная декабрьская тьма, ибо происходило такое почему-то в зимнюю эту темень, и никого не было, только жутко становилось, что тьма войдет в окно, натекая туманной густотой, и все лампочки потухнут...