Борис Можаев - Старица Прошкина
- Леса у вас кругом, реки да озера. А я нажилась в степи - все осточертело. И еще я рыбу очень люблю. В саду у себя пруд вырыла. Видал?
- Неужели одна копала?!
- Одна. Лет пять все копала. Жилу искала. Уйду туда, зароюсь. И меня никто не видит, и я никого не вижу. Эх, господи боже мой!
- Как же вы председателем колхоза оказались?
- Так и оказалась. Хоть и числилась я культорганизатором, но больше заставляли меня хлеб выколачивать. Все, бывало, уполномоченным по селам ездила. А тут приехал новый секретарь Савостин. Вызвал меня: "Ты что делаешь?" - "Культурник", - говорю. "Какой еще культурник! Теперь наша культура - хлеб. Давай, поезжай председателем колхоза в Еремеевку". Написали бумагу от райзо, сел со мной в тарантас председатель рика и привез в село. Теперь выбирают председателей. А тогда проще было. Приехал - вступил в колхоз, и валяй. Председатель ты или бригадир, раньше не смотрели. Подошло жнитво - серпы в руки и в поле. Все работали. Я, бывало, на сенокосе передом ходила. Коса у меня была со звоном - три короны на ней. Как пойду махать, только поспевай! Тут меня "картузом" прозвали. Тогда бабы все ворчали на меня: "Слыханное ли дело, чтобы баб выгонять на покос?" Тут не заведено было косить бабам. Жать жали, а чтоб косить, такого раньше не было. Это я их выучила. Зато потом они меня благодарили. Мужиков-то не стало. "Вот спасибо "картузу" - косить выучила. Хоть себе на скотину накосим". Эх, чего только я за свою жизнь не делала, за что не бралась... Сказано: нашему вору все впору.
Она умолкла и тяжело, недвижно смотрела все в то же место, себе под ноги.
- Анна Ивановна?
- А! - Она даже вздрогнула из забытья и, как давеча на ходу, медленно закачала головой.
- Как же вы в тюрьму попали? За что?
- За то же самое... Ненавидели меня, что я на чистую воду выводила. Смотрела за всеми и писала куда надо. Говорят, теперь нет врагов народа. А куда ж они подевались? Как они были, так и остались. Каждый жулик - враг народа. В тридцать пятом году их начали шерстить... после убийства Кирова. За ворами я сама смотрела. У меня никто не спрячется. Кто что украл - все наперечет знала. А по части настроений и всяких антисоветских разговоров мне трудно было. Кто со мной на откровенность пойдет? Все ж таки я была председателем и парторгом. Зато был у меня кладовщик Гаврилкин - дока по этим делам. Боле меня писал. И еще при сельсовете состоял секретарем Панков, он же комсорг. Тоже хорошо знал - кто что говорит, что думает. Они многих выдали. Но и мужики про них дознались. Гаврилкин пропал, как сквозь землю провалился. Нашли его только через год в бочаге. Бреднем вытащили. Изопрел весь. Руки связаны, и камень на шее. А Панкова убили. Помню, привез он нам жалованье, роздал и говорит: "Пойду в Кустаревку, облигации разнесу". А дело было к вечеру. "Ваня, погоди, - говорю, - я с делами управлюсь и пойду с тобой. Мне культсекцию провести там надо". Да мне, мол, ждать некогда. Ушел. Не успело смеркнуться, бежит Востриков: "Анна Ивановна! На дороге в Кустаревку убитый валяется. И свист какой-то в кустах. Я испужался - не разглядел, кто лежит". Эх, меня так и тряхнуло что-то. Зашла к председателю сельсовета: "Труша, что-то Востриков прибежал... Говорит - убитый под Кустаревкой на дороге лежит. Давай сходим!" Пошли мы... Так и есть, Панков убит. Лежит, растянувшись, лицом вниз. И ветром облигации разносит. Приехали из НКВД. Нашли по следам.
- Как по следам? Собаку пускали?
- Да ну, собаку! На примете у них были. Из тех, про которых Панков писал. Накрыли отца с сыном, Артема да Митрия. У Митрия палец в крови был. "Почему у тебя палец в крови?" - "Клопов на печи давил". Забрали обоих. Тут они все не признавались, а в Москве сознались.
- Когда же их взяли? В тот вечер?
- Какой там! Пока дозвонились, пока следователь приехал. Утро уже было.
- Так что ж они, за всю ночь не могли руки помыть?
- Кто их знает. А только сознались во всем... На суде, правда, путались, один говорит, ломом убили, другой - пешней. В Москве их судили. Военный трибунал. Вызывали меня и Трушу. Ввели их в зал - они страшные-то, прямо лица на них нет. Расстреляли обоих. С той поры не могла там работать, - уйду и уйду. Меня и перевели в рабочком, в совхоз на Верхний Перекат. И стала я бельмом на глазу у директора и его братии. Это воры из воров и пьяницы. Сколько я на них ни писала - и в рик, и в райком - ничего не добилась. Написала в облсоюз - пришлите ревизора! Рабочим по семь месяцев зарплату не платят. Питание скверное - гниль всякая, списанная с учета. На ферме бруцеллез - скот смешанный. Бруцеллезных телят прирезывали - да в столовую. А сам директор Стрючков ночами на отгонах пропадал, за доярками бегал. Перепьются все... Доярки его в свои тряпки наряжали... женщиной! Срам. А тут еще сгорела силосная башня от самовозгорания - силос неправильно заложили. И вот приехали ревизоры - дружки Стрючкова из рика да из райфо Шикунов. А этому Шикунову директор пять свиней отправил. Как осень, так свинью везет, да зимой, к масленице, свинью. Приехали они, поохотились вместе, попьянствовали, а потом на меня ж и акт составили. Мол, все это клевета. Кое-кого из рабочих подговорили. Те из кожи лезут ну прямо Стрючков - отец родной. Меня и в НКВД таскали, посадить хотели, как врага народа. "За вредительство по кадрам". На этот раз не посадили, но из партии исключили, с работы сняли. Эх, господи боже мой! - Она снова всхлипнула и помолчала.
- И пришла сюда я, в Кустаревку. Отсюда народ разбегался, избы дешевыми были. Купила я себе деревянную избу и пошла в колхоз птичницей работать. Курятник на горе стоял. Изба моя с краю села, рядом. Удобно. Ну, что ж, и так жить можно. Привели они меня в ничтожность и думали: теперь я замолчу. Не тут-то было! Я их еще пуще разоблачать стала. За всеми следила - и за председателем, и за бригадирами, и за милиционером. Бессонница тогда приключилась со мной. Я ночи напролет шастала по селу. Они бы меня не взяли, кабы своя Катька не выдала. Прижилась у меня нищенка приблудная. Родом из Ермилова. Ее в тридцать восьмом году за колоски сажали. Года два отсидела... Но в колхоз не вернулась, по миру пошла. Все сестрицей меня звала. Я, говорит, стрица, там прозрела. Человек должен окончательно освободиться от всякого имущества. Кто наг, тот и благ. Не тело спасать надо, а душу. Кто теперь работает на антихриста, тому не видать земли Восеонской. А вот как бросим все работать, пойдем по миру - небось она и откроется нам. Ничего нам не откроется, говорю, только помрем с голоду. А она мне: хлеб, он без правды и в рот не лезет. Да ведь правда не медведь, по лесу не бродит. Не искать ее надо, а руками делать. А она мне - нет и нет! Правда нерукотворна. Кто ноне работает, тот антихристу служит. Все агитировала меня, с собой звала. Я вот только отдохну у тебя, говорит, с силами соберусь. Поживу немножко. Живи! Места не жалко. Да и веселее вдвоем-то было. Целое лето прожила у меня. И меня же выдала... Эх, господи боже мой! - Она мотнула головой и всхлипнула. - А ты пей, пей! - Прошкина долила мне стакан чаю. - Остыл уж совсем. Может, подогреть?
- Нет, нет! Вы рассказывайте, пожалуйста.
- Поди, уж надоело? Рассказ-то мой не больно веселый. Да сказано: кто не живал, тот и горя не видах. От сумы да от тюрьмы не уйдешь. Видать, уж такая планида. На роду мне написано. Эх, господи боже мой!
Странно звучало у нее это восклицание; сначала высоко и протяжно "э-эх!", потом короткая пауза, казалось, сейчас она залихватски свистнет или заматерится, как давеча на бабу с косой. Но далее следовало тихое, сиплое бормотание: "Господи боже мой".
- Были у меня утицы и канки. Я люблю канок, слабость моя. Целый день они болтают, особенно индюк. Был-был-был! Был-был-был! Эх, бедолага, думаю, и у тебя все было, да прошло. Вроде и мне веселее с ними. Приносила я им иногда сметки. Бывало, привезут зерно и ссыплют возле птичника. Мы его перетаскаем в кладовку, а сметки - с землей да с мякиной - в карман. Утки дома все съедят. Эта птица прожорливая. Вот Катька и донесла милиционеру: приходите, мол, нонче вечером, она сметки принесет. Иду я с работы домой - они меня и встречают. И милиционер тут, и председатель колхоза, и секретарь сельсовета. Стой! Что у тебя в карманах? Зерно воруешь? Какое зерно, говорю, сметки. Это ты на суде расскажешь. Составили на меня протокол и упекли на десять лет за хищение государственного имущества. Поймана с поличным. Эх, господи боже мой! Нет, правда есть. Хоть и отсидела я десять лет, а вот жива-здорова. А они все давно там кто помер, кто за воровство пошел. Все они быльем поросли. Так-то.
Ну, меня посадили, а Катька в доме моем осталась. И начала она все мое добро проматывать. Стали ее спрашивать: как так? На каком основании? Она и говорит: Прошкина не баба, а мужик. Она со мной жила, как с женой. Теперь я хозяйка законная. Те, кому на руку было, поверили да разнесли по всей округе. Прошкина, мол, не баба, а мужик. Недаром она замуж не выходила. И мужа у нее никогда не было. И стрижется она коротко, под мужика, и штаны носит. Всему у нас верят, всякой сказке. Только правде не верят. И кругом одно воровство. Пишу я, пишу на них - и все без толку. Эх, господи боже мой! Я - мужик. Ну, как же? Волосы коротко стригу, - она обернулась ко мне неровно стриженным, словно обгрызенным затылком. - Я ведь сама стригусь. Ухвачу вот так, одной рукой за лохмы, а другой ножницами - чик! - и отчекрыжу. Чего хорошего в волосах? Одна грязь от них да зараза. Чего штаны носишь? А чтоб слепни под подол не лезли. Одежда человеку дана не для красоты, а для удобства. Не мешает - и ладно.