Вячеслав Пьецух - Деревенские дневники
ЗИМА
Около обеденного времени 26 февраля 1917 года студент С. умер от счастья. Когда так называемый революционный народ высвобождал узников из Крестов, в числе уголовных, инсургентов, несостоятельных должников вышел за тюремные ворота и студент С., сидевший по делу о пропаганде среди солдат, вышел, посмотрел в небо и свалился замертво на панель.
Как это понятно! То есть понятно, что в иные минуты жизни человек способен впасть в такое пронзительное чувство счастья, от которого можно запросто помереть. Хорошо еще, что нормальная психика обыкновенно дробит это опасное состояние, не допуская до критической массы чувств, а иначе высокоорганизованные люди мерли бы как мухи, не достигнув расцвета лет. В самых удачных случаях острое состояние счастья равномерно распадается на восемнадцать часов бдения, но это при условии, что у тебя имеются увлекательные занятия и в то же время ничто не мешает сосредоточиться на себе. Увлекательное занятие можно найти даже в одиночной камере, но только в деревне ничто не мешает сосредоточиться на себе.
И зимой в деревне просыпаешься чуть свет, однако это уже будет что-то часу в девятом, когда окошки окрасятся густой и тяжелой синью, которая почему-то навевает подозрение, что однажды может не рассвести. Отчего с утра пораньше в голову приходит такое апокалипсическое соображение - не понять, но, может быть, оттого, что в городе мало сочувствуешь чужой жизни, то есть вообще жизни, включая бытование собаки и мотылька, и никого-то, кроме себя, не жаль, а в деревне - жаль. Даже при том жаль, что если ты панически боишься смерти и родился в России, то тебе сказочно повезло. Между тем постепенно развидняется: уже различим оранжевый цвет абажура, низко висящего над столом, уже матово светится упитанный бок самовара, который стоит на печи, а сама печь наплывает из сумрака и растет.
Если не считать апокалипсического соображения, утро начинается с того, что не без содрогания выбираешься из-под одеяла и принимаешься топить печь. Сначала сложишь в топке четыре березовых поленца, что называется, колодцем, потом сунешь посредине пригоршню стружки и скомканную газету "Ржевские новости", положишь поверх щепы, наконец, чиркнешь спичкой, и через минуту огонь в печи уже беснуется и трещит, так что багровые отблески пожарно шевелятся на потолке. Усядешься напротив в кресло-качалку и зачарованно смотришь на огонь, обласканный чувством тепла, покоя и тишины. Дрова потрескивают, от печи тянет побелкой и пряным духом горения, ходики тикают хорошо!
О чем думаешь в эту пору?.. Да вот, например, о том, что одиночество весьма продуктивно в художественном отношении, ибо оно донельзя обостряет ощущение мезальянса между "я" вникающим и "они", которые, похоже, сошли с ума. Отсюда страстное желание быть услышанным, хотя бы ты внушал читателю относительно чепуху. Но, может быть, вовсе не чепуху, так как "я" вникающее ратует за общедоступное счастье, которое, в частности, обеспечивает деревенский модус вивенди, а "они" пишут на спичечных коробках: "Череповец порт пяти морей" - ну это ли не бедлам! Или такая мысль: поскольку в бытийном мире нет ничего такого, что было бы стопроцентно исключено, жить надо так, словно и Бог, точно, есть и загробный мир есть, а то как бы не прогадать.
Так: теперь поставить на плиту воду для кофе, достать из подпола баночку сливок, густых, как сметана, а пока то да сё, взять ружье и сходить по малой нужде на двор. Ружье в этом случае необходимо по той причине, что давеча пастух Белобородов оповестил, будто бы с того берега Волги на наш перешла немалая стая волков и следует ждать беды. Вдруг такое зло возьмет на предков-славян, кривичей да древлян, что соответствующие железы начинают вырабатывать избыточную слюну. Ну действительно, кой черт дернул их осесть на этих невзрачных просторах, шесть месяцев в году занесенных снегом, где то сушь стоит, то стужа, волки бродят, как при Владимире Мономахе, так что цивилизованному человеку без ружья по малости не сходить, где избы заметает метелью по подоконники и светает в девятом часу утра... В сущности, человек должен жить только там, где в любое время года можно безмятежно разгуливать нагишом, а если судьба-злодейка распорядилась иначе, если тебе суждено полгода валандаться на печи, вообще ты подпадаешь под растлевающее влияние русских зим, то нечего и роптать: двенадцать центнеров зерновых с гектара - это нормально, засилие босяков в Государственной Думе - естественное явление, размытая грань между своим и чужим - медицинский факт.
На деревне тихо, даже как-то мертво, точно все давным-давно разбежались по городам. Еще только две избы топятся, не считая моей, и пускают в небо жемчужный дым. Куда ни посмотришь, повсюду белым-бело: и поля окрест белые, и облачность белая, разве того оттенка, который еще дает несвежая простыня, и крыши деревни белые, и даже лес, хвойный наполовину, оказывает слегка заштрихованную белизну. Галок, и тех не видно, лишь кое-где на снегу заметны трехпалые путаные следы. Тишина стоит плотная, как вещество, которое можно попробовать на язык.
Почему-то придет на мысль: счастливчики те писатели, которые длинно пишут, им картошку сажать не надо.
За окном зима, морозы стоят такие, что воздух не шелохнется, а в избе тепло, на столе курится фаянсовая чашка кофе, который распространяет терпкий, ненашенский аромат, в каретке заправлен чистый лист бумаги, холодно-враждебный и какой-то выжидательный, как зима. Итак: счастливчики те писатели, которые длинно пишут, им картошку сажать не надо,- это соображение на поверку оказалось наваристым, продуктивным, хотя бы потому, что оно возбудило один коренной вопрос. Ведь еще и такие счастливчики бывают, которые в состоянии извлечь тему из того, что иные писатели длинно пишут, ибо нынче длинно писать нельзя. То есть можно, конечно, но это не в духе времени, и тут сам собой встает один коренной вопрос: представляет ли собой литература нечто неизменное, навеки закрепленное в единстве формы и содержания, или она развивается как знание, как наука, как, собственно, всё развивается?
С одной стороны, сколько существует литература, начиная от "Сказания о Гильгамеше", писатели вечно что-нибудь воспевают или же порицают сообразно понятиям своей молодости, и конца этой практике, кажется, не видать. Изредка им удается вывести аномальное явление психики в качестве так называемого нового человека, например, хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, у которого потом появляются вольные или невольные последователи - смотря по симптоматике их чудес. Но гораздо чаще писатели просто отображают жизнь своего времени, чему-то симпатизируя, а чему-то нет, то есть с тенденцией, а также моделируют типичных представителей той эпохи, в которую им довелось пожить.
С другой стороны, литература за последнее столетие претерпела такую метаморфозу, что уже затруднительно определить ее направление и предмет. Скажем, про что написано "Муму" - ясно как Божий день, а вот возьмем "Доктора Живаго" - это попробуй сказать, про что... Во всяком случае, проза определенно расплевалась с функциями ей несвойственными, например, давно перестала искать ответ на вопрос "что делать?", потому что, в сущности, делать-то нечего, ничего ты не поделаешь с диалектикой природы - сиди и жди. По крайней мере проза достигла той степени зрелости, когда ей уже стало неинтересно отражать действительность и типизировать человека, когда для нее сделалась насущной фантазия, кратная реальности, явление - персонажу, художественная идея знанию о себе. Новая литература еще тем отличается от классической традиции времен Тургенева и "Антона-горемыки", что в техническом отношении на смену акварели пришло что-то вроде химической реакции, когда в реторту закладывается одно, а в результате получаешь совсем другое, причем это превращение может быть моментальным, в фазе какого-нибудь придаточного предложения, и поэтому собственно реакция как процесс, которая прежде представляла собою всё, альфу и омегу литературы, отступает на задний план.
Вот есть у Тургенева один сюжет, за смертной болезнью не воплощенный, на котором можно доходчиво показать различие между литературой сегодняшней и вчера... В поезде, следовавшем маршрутом Санкт-Петербург - Женева, познакомились две сестры-смолянки и молодой дворянин, кандидат Московского университета, который направлялся в Европу, что называется, просто так. Знакомство это продолжилось за границей, и скоро обе сестры по уши влюбились в своего давешнего попутчика, равноh как и он почувствовал себя влюбленным, вот только не мог понять, в которую из двоих. В конце концов это тройственное чувство стало настолько невыносимым, что кандидат, не желая окончательным выбором огорчить одну из сестер, собрался наложить на себя руки и тем самым решить вопрос. Но вдруг ему попадается на глаза газетное сообщение о начале гражданской войны в Америке, тогда он легко разбирается с сестрами, говоря, что долг либерально ориентированного человека выше личного счастья, пересекает Атлантический океан, вступает в борьбу за освобождение негров и скоро погибает в сражении как герой.