Чингиз Гусейнов - Фатальный Фатали
Тут столько дел и стратегических планов (чему учат его высшее офицерство - английские советники), а его смеют отвлекать мелкими неприятностями, этот произвол низших чинов, старост, поднять руку на доблестных его воинов. Аббас-Мирза был вне себя от ярости: "Как?! Мы собираем армию, создаем великое регулярное войско на манер французов и англичан, а какой-то староста из захудалого Хамнэ позорит наших воинов?!"
Мамед-Таги лишился должности, имущество его конфисковали, и он сделался мелким торговцем: нитки-иголки, дешевые безделушки, вырезанные из ореха. Шеки! Вот куда поехать! Он слышал, рассказывали, что из Шеки, где кончилась власть шаха и началась власть царя, вывозят шелк в грубом виде, выделывают его ("кто?"), тростят и окрашивают ("жена и дочки?"), а потом продают втридорога.
На другой берег Аракса, он пока шахский, из деревни в деревню, пять ночевок у друзей и дальних родственников - и он в Шеки, прибыл сюда, чтоб на вырученные от продажи пряностей деньги купить шелк и начать крупную торговлю. И как он не угодил под пулю казака при пересечении зыбкой линии фронта через Арпачай?! А в Шеки - дом земляка Ахунд-Алескера, они почти ровесники, их отцы ездили на паломничество в Хорасан, из одной медной пиалы воду пили, из одной медной миски ели; и пиалу, всю испещренную изречениями из Корана, и миску - ею уже не пользуются, она как реликвия семейная, очищена, сама из красной меди, а ручки из желтой, - как бесценный дар вез Мамед-Таги в Шеки. А в Шеки как в ловушке: попал если, не скоро вырвешься. И ему сватают - мужчина ведь! полгода как уехал! - племянницу Ахунд-Алескера, Нанэ, почти девочку, но уже ханум. Всем хорошо: и Ахунд-Алескеру, что устроилась судьба сироты, все по закону, а он, член шариатского суда, на его страже, и Мамед-Таги не будет маяться, заключая временные браки, - у него будут две освященные договором жены: одна по ту сторону границы, персидская, на юге, Лалэ-ханум и две девочки, другая - по эту, российская, Нанэ-ханум, и, да, да, время прошло быстро, и уже родился долгожданный сын. Фатали. А какие цветы, эти жены! Лалэ - это мак, а Нанэ это душистая полевая мята!...
И два мечтателя, сидящие в Шеки (и надоевшие друг другу), Мамед-Таги и Ахунд-Алескер, думают, как разбогатеть. И скорее б расстаться!
А тут еще вскоре вспыхивает война двух держав: той, что в силе, и сила эта неумолимо растет, прибавляя к империи год от году новые земли; и той, что одряхлела и не в состоянии уже удерживать некогда захваченные края меж двух морей - Черным и Каспийским. И, не успев начаться, близится к развязке, еще не окончательной: царь вынудил шаха подписать - собрались представители держав в сказочно красивом селе Гюлюстане, что в Карабахе, а земля здесь обильно полита кровью, и маки багрово вспыхивают весенней порой, - условия перемирия.
И к Российской империи отошли навсегда и бесповоротно хилые азербайджанские ханства - Бакинское, Гянджинское, Дербентское, Карабахское (по алфавиту, что ли?...), Кубинское, Талышское, Шекинское, Ширванское, а также Дагестан и Восточная Грузия. Вернулся в родное Хамнэ и Мамед-Таги, чтоб воссоединить семьи: уехал один, а тут новая жена, нечто подвижное и быстрое под яркой чадрой, ловкие локти и крепкие ноги, и двухлетний сын.
"Фатали?! Ха-ха, Фатали-шах пожаловал, крепко папаху держи, как бы не слетела!"
Аксакалы деревни сидели на корточках, прислонясь к полуразрушенной стене некогда оживленного караван-сарая. "Неужто отсюда пролегала когда-то хоть какая караванная дорога из Индостана в Арабистан? Кто-кто? Александр Македонский? Ах, Двурогий Искандееер? Так бы и говорил! Ну да, было такое, и он здесь проезжал! - И чешет, чешет ржавую от хны бороду. - Как же, помнится..."
Подал голос осел. Затяжной, жалостливый, будто всхлипы при рыдании, крик доносился со стороны мутной от недавних весенних дождей Куры. Осел привязан во дворе угольщика и кричит, глядя на голубеющий кусочек неба, а рядом две огромные плетеные корзины, снятые со вспотевшей спины, разинули черные пасти, никак не отдышатся.
А Фатали - с чего бы вдруг? - вспомнил ржанье гнедого коня, обида, негодованье, боль, дрожат губы и ноздри, отец схватил его под уздцы и с размаху ударил плетью по шее, и на потной шкуре остался след - темная широкая полоса. Копь вздрагивает, брызжет слюной, а отец ему: "Вот тебе! Вот тебе!" А рядом разинутая пасть домотканого коврового хурджииа, из которого только что вылез - как же он уместился? - Фатали, а какие узоры на нем, вязь как лабиринт - не в этот ли хурджин спрячет Колдун разрушенные дома Парижа?
И такая же мутная, с кровавым отливом в закатный час река, не Кура, а другая - Араке. "Я посажу Фатали в хурджин, а в другое гнездо... кого же в другое, а? - оглядывает дочерей от старшей жены. - А в другое тебя!" - и сажает ту, что спасет Фатали, переменив его судьбу. В хурджине тесно, бок коня крепкий, как стена, что-то стучит молотком гулко-гулко, не шевельнуться, больно коленкам и локтям, трутся об узлы ковровой ткани. Едут и едут, он и сестра, в двух гнездах хурджина, и оба слышат большое сердце коня.
"Ах ты тварь! - и плетью по шее; конь оступился, дрогнула нога, споткнувшись о камень, чуть не свалился на бок, где Фатали. Фатали помнит коня: нечто высокое и недоступное, дрожит ноздря, и в глазах испуг. Помнит осла, в чьих больших глазах всегда горькая-горькая тоска, будто не овсом его кормили, а полынью. И помнит верблюда, гордого и равнодушного; слышит голос караванщика, прерывающего на миг звон колокольчиков, привязанных к шее верблюда.
Чистейшее везенье, фатум: шаги верблюда, убаюкивающе-медленные, переносили Фатали через Араке из сонной Азии в бурлящую Европу, хотя и здесь, и даже за Кавказским хребтом, не совсем Европа, немало примешано всякого однообразно монотонного, как пески, сонного (блаженство?), дурного и жестокого (а где его нет?!), уже невмоготу, а ты потерпи, и познаешь самую совершенную и сладостную любовь - подчиненье силе, а когда воспоешь ее, и вовсе почувствуешь себе ее частицей, и голос твой на высокой ноте упоенно звучит, сливаясь с другими голосами, и в каждой трели - окрыляющее: я верноподданный!
Развод?! И Мамед-Таги ударил Нанэ-ханум. А потом затряслись руки... Лишь имя грозное, а сам вроде теста, которое можно мять и мять, потом раскатать на доске, тонко-тонко разрезать и сварить домашнюю лапшу с мелкой в крапинку фасолью. Мак и мята не ужились, и Мамед-Таги привык к нытью младшей жены, будто комар из близкого болота звенит над ухом в тихий вечерний час перед сном. У Нанэ-ханум лихорадка, тело ее покрылось крупными пятнами, а по ночам, чем ее ни накроешь, дрожи не унять, трясет и трясет.
- Эй, Фатали, - разбудила чуть свет старшая сестра, - вставай!
Фатали никак не откроет глаза. Сестра тормошила изо всех сил:
- Вставай же! - Чуть не плачет.
А он сядет на миг и, как куль, снова валится на ковер мимо подушки.
- Мама уезжает! Ты ее больше не увидишь!
Вскочил:
- Где? - И на улицу. А там мать с заплаканными глазами, стоит верблюд, и меж его горбов крепят хурджин.
Бросился к матери на шею:
- А я? Как же я?
"Разбудили! Ведь говорила!!" Но и радуется: в последний раз, больше никогда не увидит.
Фатали девять лет, не маленький, но упустил что-то важное - мать уезжает, а он остается. Ни за что! И он раскричался, упал на землю, бьет ее кулаком, раз, еще, еще. "Нет! нет! нет!" - лицо искажено.
Сестрам страшен Фатали, ни разу его таким не видели. Стоят бледные, и жалеет старшая сестра, что разбудила, она слышала, что не хотят, договорились рано-рано и сама не помнит, как решилась. А если бы узнал потом, когда караван уйдет?!
Поражена и Лалэ-ханум. Ей казалось, что останется послушный помощник, а он хуже жеребца необъезженного, с таким мук не оберешься. Она не в обиде на Нанэ-ханум, аллах ей судья! Была ревность (но это противно воле аллаха, чтоб жены ревновали друг к другу!), когда Мамед-Таги привез соперницу, но Лалэ-ханум примирилась. И к Фатали была ревность, скрывать не станет, - не смогла родить Мамед-Таги сына. "Наследник!... Подумаешь, шах, ему наследник нужен!" Лалэ-ханум жаль мальчика, но молчит. Если скажет: "Отпусти", Мамед-Таги заупрямится.
- Я ненадолго уезжаю, вернусь к тебе! - Нанэ-ханум успокаивает Фатали, а в душе: "Не верь мне". Фатали слышит второе, он глух к тому, что говорит мать.
И погонщик вдруг к Мамед-Таги:
- Да отпусти ты его с матерью! Она же без сына зачахнет, и сыну без матери каково?
Фатали, кто подойдет к нему, дикий какой-то, отскакивает, он в руки не дастся, убежит, пешком за караваном пойдет.
Мамед-Таги и хочет отпустить сына ("А когда я его еще увижу?"), и на силу закона надеется: сын принадлежит отцу и при разводе остается с ним. Он сам вырос без матери, она рано умерла, и знает, что это. Останется, и что? Кем он будет здесь, его сын? Мелким, как он, торговцем? А Мамед-Таги хотел бы видеть сына... Кем? Образованным, ученым. Он и отдал его уже год как в ученики к сельскому молле, тот и учит; он молитву читает на поминках, он и развел Мамед-Таги с Нанэ-ханум. Но почему-то Мамед-Таги мало верит в образованность моллы, повидал, пока в Шеки был, молл-шарлатанов, Ахунд-Алескер рассказывал. Но сына отдал. "Мясо твое, - сказал, - истязай, даю тебе право, а кости мои", - не до смерти чтоб бил.