Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
вскакивает в седло, даёт команду
не очень громко, толпе не слышно, –
и драгуны по полудюжине разъезжаются крупным шагом,
и так по полудюжине, в одном месте, в другом,
наезжают на тротуары! прямо на публику!
конскими головами и грудями, взнесенными как скалы!
а сами ещё выше! –
но не сердятся, не кричат, и никаких команд, –
а сидят там, в небе, и наезжают на нас!
= Деваться некуда, разбегается публика всех состояний, шарахается волной –
прочь от сквера, в соседние проезды,
в парадные, в подворотни. Кто в снежную кучу врюхнулся.
Свист из толпы.
И – гордо кони выступают по пустым местам.
Но как съедут, – на эти же места и на тротуары – снова толпа.
Правила игры! Никто ни на кого не сердится. Смеются.
= А подле Екатерининского канала, по ту сторону Казанского моста –
полусотня казаков, донцов-молодцов – с пиками.
Высоко! Стройно! Страшно! Лихие, грозные казаки с коней косо посматривают.
К офицеру подъехал в автомобиле большой чин:
– Я – петербургский градоначальник генерал-майор Балк. Приказываю вам: немедленно карьером – рассеять эту толпу – но не применяя оружия! Откройте путь колёсному и санному движению.
= Офицер – совсем молоденький, неопытный. Смущённо на градоначальника.
Смущённо на свой отряд. И вяло,
так вяло, не то что карьером – удивительно, что вообще-то подтянулись, с места стронулись
шагом, а пики ровно кверху,
шагом, кони скользят копытами по накатанной мостовой,
через широкий мост и по Невскому.
Градоначальник из автомобиля вылез – и рядом пошёл.
Идёт рядом – и не выдерживает, сам командует:
– Ка-рьер!
Да разве казаки чужую команду примут, да ещё от пешего?
Ну, перевёл офицерик свою лошадь на трусцу.
Ну, и казаки, так и быть.
Но чем ближе к толпе – тем медленнее…
Тем медленнее… Не этак пугают… Пики – все кверху, не берут наперевес.
И, не доходя, совсем запнулись. И
радостный тысячный рёв!
заревела толпа от восторга:
– Ура казакам! Ура казакам!
А казакам это внове, что им от городских – да «ура».
А казакам это в честь.
Засияли.
И – мимо двух Конюшенных дальше проехали.
= Но и толпа ничего не придумала:
митинг – не начинается, ни одного вожака нет, – вдруг
грозный цокот,
лица испуганные – в одну сторону:
= с Казанской улицы, огибая по большой дуге собор и
стоящие трамваи,
громче цокот!
разъезд конной полиции, человек с десяток – но галопом!
но галопом!! рассыпаясь веером, а шашек не обнажая –
га-лопом!!!
= Страх перекошенный! и – не дожидаясь!
кинулась толпа, рассыпались во все стороны, –
как сдунуло! Чистый Невский – и аж до Думы.
= И шашек не обнажали.
3
(Хлебная петля)Продовольствие или общая политика? – «Власти нет!» – Меры Риттиха. – Хлебная развёрстка. – Заседание Думы 14 февраля. – Речь Риттиха отклонена. – Милюков выставляет диаграмму. – Продовольствие и банки. – Риттих отвечает на диаграмму. – Городские комитеты и «аграрии». – Стягивается петля. – Как привыкли смотреть на деревню. – И в каком она состоянии. – Тень реквизиций. – Просчёт с твердыми ценами. – С крестьянской стороны. – Шингарёв выполняет партийный долг. – Исповедь Риттиха. – Упразднить правительство! – Там, где хлеба не молотят.В ноябре 1916 сквозь великие сотрясательные думские речи, сквозь частокол спешных запросов, протестов, столкновений и перевыборов Государственная Дума всё никак не добиралась до продовольственного вопроса, да и слишком частное значение имел этот вопрос перед общею политикой. В конце ноября назначен был какой-то ещё новый временный министр земледелия Риттих. Он попросил слова и почтительно извинился перед Думою, что ещё не успел вникнуть в дело и не может доложить о мерах. Его поругали, как всякого представителя правительства, но даже лениво, ибо сами ничего не ждали от собственной думской дискуссии, если она будет слишком конкретной. Да, продовольственный вопрос был важен, но не в конкретном, а в общем смысле, – и главное пламя политики уметнулось из Таврического дворца, скованного думской процедурой. Главное пламя политики, перебегая по обществу, взрёвывало то там, то здесь, даже больше в Москве. Там на начало декабря было назначено три съезда, и все три по продовольствию: собственно Продовольственный съезд и съезды земского Союза и Союза городов (не говоря о многих других одновременных общественных совещаниях; как шутили тогда: если немец превосходит нас техникой, то мы победим его совещаниями).
О продовольствии говорилось с дрожью голоса, – и правительство не смело запретить Продовольственного съезда, хотя и ему и собирающимся было понятно, что не в продовольствии дело, продовольствование России и без нас всегда как-то происходило, и как-нибудь произойдёт, – а в том дело, чтобы, собравшись, обсудить прежде всего текущий момент и как-нибудь порезче выразиться о правительстве, раскачивая обстановку. (Предыдущая революция показала, что её можно достичь только непрерывным раскачиванием.) Тоже всё это зная, правительство в этот раз набралось храбрости запретить два остальных съезда прежде их начала. Толпились на тротуаре Большой Дмитровки городские головы, земские деятели, именитые купцы, съехавшиеся со всей России, а полиция не пускала их в здание. Пока князь Львов составлял с полицией протокол о недопущении, земские уполномоченные перешушукались, утекли в другое помещение, на Маросейку, и там «приступили к занятиям», то есть опять-таки не к скучной продовольственной части, но к общим суждениям о политическом моменте. В подготовленной непроизнесенной речи князя Львова было:
На самом краю пропасти, когда, может быть, осталось несколько мгновений для спасения, нам остаётся воззвать только к самому народу. Оставьте попытки наладить совместную работу с нынешней властью!.. Отвернитесь от призраков! – власти нет, правительство не руководит страной!
И похоже было, что – так. (Как выразился Щегловитов, «паралитики власти что-то слабо боролись с эпилептиками революции».) Всё более вырастающий в первого человека России князь Львов, бурно приветствуемый, нагнал заседание своих земцев на Маросейке, и принятая там резолюция была ещё резче его речи. Съезды Союзов, избегая разгона, собрались на частных квартирах – и полиция не сразу решилась нарушить неприкосновенность жилища. Когда же пришла, резолюции уже были приняты или голосовались тут же, при полиции:
…Режим, губящий и позорящий Россию… Безответственные преступники, гонимые суеверным страхом, готовят ей поражение, позор и рабство!.. Этой безсовестной и преступной власти, дезорганизовавшей страну и обезсилившей армию, народ не может доверить ни продолжения войны, ни заключения мира.
И правда, что ж оставалось власти? Либо тут же уйти (а пожалуй, уже так было запущено и допущено, что хоть и уйти), либо всё-таки эти съезды запретить?
А ещё собрался в декабре и съезд промышленных деятелей, и тоже обсуждать продовольственный вопрос. И на хвосте тех программных пылающих резолюций нашлось два слова для начинаний Риттиха:
новые меры правительства только довершают расстройство.
Ибо это правительство никогда не найдёт выхода ни в чём.
А скромный, малоизвестный Риттих возмерился и взялся вникнуть в подробности и выход найти. С первых же дней вступления в должность он установил: что хлеба заготовлена одна двенадцатая того, что нужно: сто миллионов пудов вместо миллиарда двухсот; что все партии и вся печать уже отговорили, что хотели, о твёрдых ценах, и забыли о них, – но твёрдые цены нависли над хлебным рынком, заперли его, и торговый аппарат безсилен извлечь хлеб из амбаров; позднеосенний съезд сельских хозяев, где было много председателей земств, кооперативов и крестьян, настаивал на повышении хлебных цен – так, чтобы эти цены оплатили стоимость производства, труда и ещё провоз от амбара до станции, который по ценам деятелей Прогрессивного блока предполагался нетрудоёмким и даже несуществующим, оплачивался, так и быть, за 20 вёрст доставки, хотя везли и 90, да по бездорожью.
Но повышать цены этою зимой было уже упущено: деревня только ждала бы ещё более высоких. Гужевой же транспорт от амбара до станции Риттих сразу, с 1 декабря, взял на себя смелость оплатить («франко-амбар», то есть цена считается у амбара, а доставка сверх), – за что был тогда же гневно разруган в Государственной Думе: «Вы ломаете твёрдые цены!» Эта мера Риттиха заметно увеличила приток хлеба, но не настолько, чтобы, с прочным запасом, накормить русскую армию и русский тыл до осени 1917. Твёрдые цены оставались ниже рыночных, и когда по установившейся зимней дороге зерно высовывалось из деревни в город, оно тут же поворачивало назад в деревню и исчезало там. Частная торговля разыскивала там его, но – по высоким ценам. И призрак хлебной повинности или хлебной развёрстки заколыхался перед свежим министром земледелия. И у него достало решительности сделать этот шаг, уже не им одним прозреваемый в русском воздухе.