Григорий Данилевский - Потемкин на Дунае
Не утерпел я, примчался из Гатчины через неделю. Хотел осыпать Пашу укоризнами, а она ко мне с вопросом:
– - Получил приглашение в Смольный?
– - Какое приглашение?
– - Бал-маскарад у мадам Цинклер. Вчера тебе послано.
– - Ни за что не поеду,-- сказал я.
– - Пустяки, какое детство. Там весело будет, натанцуемся, наговоримся.
Я отступил шаг, выпрямился.
– - Прасковья Львовна,-- сказал я торжественно,-- сегодня я приехал, чтоб с вашего согласия сделать формальное предложение Ольге Аркадьевне.
– - Ах, нет, нет, не теперь,-- зажала она мне рот,-- после бала -- ну прошу тебя,-- после, чтоб мама не догадалась.
– - Но какая причина? Разве не веришь, не любишь мамашу?
– - Ах, люблю и верю, но лучше молчи теперь, молчи. Там, на вечере, будем свободны, ничем не связаны; понимаешь, воля? -- досыта нашалимся, набесимся. Ты, смотри, как я писала, достань латы и шлем, с перьями,-- я буду испанской цветочницей… Для всех тайно, и вдруг после… ах, как весело… мамаша-то удивится… ну, милочка, помолчи теперь. Согласен?
Тихий ангел пролетел между нами. "Ребенок! -- подумал я.-- Страсть к тайне, к секретам. Вешние воды, девичьи сны. Это те же романы, читанные в сельской тиши".
– - Согласен, но с одним уговором,-- ответил я.
– - С каким?
– - Поедем кататься.
– - Охотно. Мамаша, дайте нам буренького,-- сказала Пашута входящей матери.
Ольга Аркадьевна была с утра что-то не в духе; египетский модный пасьянс ей не удавался. Она крикнула Ермила, велела запрячь нам санки, и мы помчались.
Никогда не изгладится из моих воспоминаний эта поездка. Мы неслись по Фонтанке.
– - Знаете, mon cousin, чей это дом? -- спросила, оглянувшись за Измайловским мостом, Пашута.
– - Как,-- говорю,-- не знать! Дом графа Платона Зубова.
– - Тут и младший его брат, граф Валерьян, проживает,-- сказала она,-- какой красавец…
– - Щеголишка, пустохваст! Где, кстати, его ты видела?
– - Показывали намедни в опере…
– - Пожалуй,-- заметил я с улыбкой, сам между тем вспыхнув,-- еще, может, чей-нибудь риваль? Ты изменишь… он твой супирант…
– - Вот глупости, совсем этот Валерка, сказывают, ребенок, ну, ей-Богу, как девочка -- и щеки с пушком, и в ухе брильянтовая серьга. Ха-ха… Я без смеху на него не могла смотреть. Видел ты его?
– - Нет, не видел,-- отвечаю, а кошки под камзолом так и скребут,-- да и не жалею; первый шалбёрник, верхохват. Хороши нравы; недавно, слышно, с гусарской ордой, человек полсотни, с песенниками, барабанами, ложками и трещотками ночью подошел к дому одной молоденькой вдовы и так ее перепугал своей серенадой, что та чуть от страху не умерла… Что им, лишь бы попойки, обиды женщин, кутежи!
Полагаю, что, говоря это, я и бледен стал в те минуты. А Паша смеется, тормошит меня за руку.
– - Ну какой он тебе соперник,-- ты человек, а то девочка какая-то, херувим из леденчика.
Только и сказала; но не раз вспоминал я впоследствии те слова. Миновали мы Аничков двор, увидели Екатерину, с серенькими ливрейными лакеями катившую в возке по Невской перспективе, выехали к Летнему саду. Петровские дубы и липы стояли в морозных блестках.
– - И наш дубок когда-нибудь вырастет, будет таким же,-- сказала Пашута, кутая в шубку лицо.
– - Велик ли стал? -- спросил я.
– - Да виден уж из цветов. Туго тянется он вначале, зато перерастет потом все дерева, всю мелочь.
Я обхватил Пашу. Бурый конь, фыркая, вынесся на лед, полетел по широкой Неве.
Не за горами был и условленный срок для объяснений с Ольгой Аркадьевной. Жаль мне было думать в заезды мои, что она ничего не знает. Бывало, сидит, мудреный свой пасьянс раскладывает и, глядя на Пашуту, будто думает: "Золото мое, когда же я тебя пристрою и дождусь ли той счастливой поры?"
Накануне указанного мне дня был назначен тот именно бал-маскарад у жены эконома Цинклера в Смольном, куда меня так звала Пашута. Подобные вечеринки в самом здании учреждений, носивших смиренный титул монастыря, были в те годы не в диковинку. Составлялись они как бы с доброю целью: дать лучшим питомицам старших курсов в присутствии классных дам провести время и повеселиться не токмо с подругами, но и с родными, знакомыми подруг. Сюда допускались меж тем и кадеты выпускного разряда, а с ними, по протекции, пробирались гвардейцы и иных полков офицеры.
Цинклерша, познакомив Пашуту с начальницей Смольного, генеральшей Лафон, добыла разрешение на свой вечер и для меня. Предполагались игры всякого рода, фанты, пение, потом танцы в характерных костюмах с монастырками. Я, разумеется, спроворил себе желаемый наряд в лучшем виде -- достал его, через товарищей, из балетной гардеробной. Все уладив и приспособив, я стал с замиранием сердца ждать субботы, на масленой, когда должен был состояться предположенный бал.
И вдруг -- хлоп повестка, явиться к ротному. Я нацепил шпагу, оделся в полную форму и пошел. Встречает с тревожным видом.
– - Слышал?
– - Нет, ничего не знаю.
– - Шведы-то…
– - Что ж они?
– - Экспедицию флотом готовят против нас к весне.
– - Ну не поздоровится им,-- сказал я.
– - Я и сам так думаю. А между тем вот ордер генерал-адмирала. Повелевается тебе от цесаревича немедленно взять ямских и ехать секретно с этими бумагами к начальнику русского отряда Салтыкову в Выборг.
– - Когда ехать?
– - Сейчас.
– - Вот тебе и масленая,-- не утерпел я не сказать.
– - А что ж, попроси в штабе фельдъегерскую, еще успеешь захватить конец блинов.
– - Да нельзя ли замениться, попросить кого?
– - Ну, не советую. Знаешь порядки его высочества, не любит он со службой шутить.
Огорчила меня эта весть. Делать нечего. Справил я себе фельдъегерский плакат и полетел, даже Пашу не известил,-- думаю, успею к субботе. Для того по пути в Петербург бросил на постоялом и припасенный маскарадный костюм. А дело вышло иначе и совсем плохо. Салтыкова в Выборге я не застал: он пировал на блинах у знакомца из окрестных помещиков. Пока я съездил туда, вручил ему секретные бумаги, вернулся с ним в город и выждал, когда тот всем распорядится, напишет и вручит мне по форме ответ, без коего мне возвращаться не дозволялось,-- не только кончилась масленая, но и наступил первый день поста. Как я сел опять в сани и как проехал в
Петербург, где уже и остановиться мне было жутко, того не припомню. От огорчения -- стыдно признаться -- я не раз принимался плакать на пути.
Приезжаю в Гатчину, отдаю по начальству рапорт о поездке и бумаги, а сам думаю: "Когда-то еще шведы вздумают к нам в гости, а меня лишили вот какого удовольствия". Повертелся я на квартире, зашел кое к кому из товарищей, слышу -- странная какая-то история случилась в столице. Слух прошел, что какие-то повесы в Петербурге, наняв ямскую карету, произвели похищение некоей, благородного и уважаемого дома, девицы. Молва прибавляла, что ее предварительно опоили каким-то зельем, от коего она чуть не умерла, и что полиция, бросившись искать похитителей и похищенную, наскочила на такие лица, что поневоле прикусила язык и тотчас должна была прекратить дальнейшие розыски. Разумеется, толковали об этом, как всегда поначалу, в неясном и сбивчивом виде, и я сперва не обратил на эти россказни особого внимания. Одни из рассказчиков были за смелых и ловких сорванцов, другие -- за жертву их обмана.
Но зашел я к нашему батальонному лекарю. Это был близорукий и страшно рассеянный немчик из Саксонии, по фамилии Громайер, общий друг и поверенный в делах. Он через минуту забывал, что ему говорили, а потому никто его не боялся и все с ним были откровенны. Умея отменно клеить из картона коробочки и укладки, он, кроме горчичников, ревеня и какого-то бальзама на водке, почти не употреблял других медикаментов. И меня он, на гатчинской скуке, не раз принимался учить искусству клейки. Но мне это показалось тошнехонько, но я заходил к нему более почитать "Вольного Гамбургского Корреспондента", который он выписывал на сбережения от жалованья. Я застал его за чтением какой-то цидулки.
– - Грубияны, варвары, готтентоты! -- ворчал он, пробегая немецкие строки петербургского коллеги. И когда я спросил, в чем дело,-- он, замигав подслеповатыми, огорченными глазами, протянул мне письмо, средина которого начиналась особым заглавием: "Новая Кларисса Гарло".
С первых строк, в которых излагалось событие, занимавшее город, я вздрогнул и чуть не лишился чувств: передо мной мелькнули знакомые имена. Похитителями оказывались граф Валерьян Зубов и его родич и наперсник во всех его похождениях Трегубов, а похищенной -- девица Ажигина. С трудом дочитал я мелко исписанные страницы, спокойно, по возможности, произнес несколько незначительных слов и поспешил уйти от лекаря. Тогда только я понял замешательство и сдержанность некоторых товарищей, бывших в последний день масленой в Петербурге, с которыми мне привелось перемолвить о новой столичной авантюре. Я затаил на дне души роковое открытие и, сгорая нетерпением, стал молча ожидать поры, чтоб, не показывая своего настроения, под благовидным предлогом вырваться из Гатчины в Петербург.