Александр Грин - Том 1. Рассказы 1906-1912
Творческая манера Грина сложилась задолго до революции и в полной мере испытала воздействие «неоромантических» тенденций литературного процесса в России начала XX в. (прежде всего – символизма, акмеизма и импрессионизма). Параллельно в прозе Грина пустили корни и иные, странным образом ужившиеся здесь влияния – от мифотворческих начал, порождающих «песни, легенды, предания и сказки» (о чем упомянуто в «Алых парусах»), до сюжетики западноевропейской новеллы XIX в.; от сентиментальных эффектов «массовой» беллетристической продукции 1910-х годов до изощренного психологизма самой что ни на есть «элитарной» литературы; от пристрастий к авантюрно-приключенческому жанру, трудно прививавшемуся на русской почве, до органически присущего русской литературе непримиримого осуждения социального зла…
Переместившись в советскую эпоху через рубеж Октября, этот эстетический «заповедник», спланированный, несмотря на пестроту истоков, вполне продуманно и гармонично, уже не мог быть кардинально перестроенным без того, чтобы Грин попросту перестал быть Грином, хотя революция опосредованно произвела здесь определенные перемены, усилив чувство художественной перспективы и позволив писателю ощутить мощь и общезначимость социально-исторических процессов, управляющих частными судьбами.
Вместе с тем стоит обратить внимание на один любопытный факт: если история литературы полна примеров индивидуальной творческой эволюции от романтизма («раннего», «юношеского») к реализму, то у Грина все происходило в обратном порядке. Он начинал с сугубо реалистических рассказов, написанных в духе «знаньевской» прозы и под несомненным ее влиянием («Заслуга рядового Пантелеева», «На досуге», «Кирпич и музыка», «Рука», «Ерошка», «Лебедь», «Окно в лесу», «Телеграфист из Медянского бора» и др.). Более того – подобного рода произведения пунктиром прошивают его творческую биографию до самого конца. В 1910–1914 гг. – это «Малинник Якобсона», «Ксения Турпанова», «Тихие будни», «Таинственный лес», «Три брата»; в 1915–1916 гг. – «Медвежья охота», «Подаренная жизнь», «За решетками», «Нечто из дневника»; в 1917–1932 гг. – «Маятник души», «Пешком на революцию», «Тюремная старина» и т. п.
Проза Грина, выделявшаяся им самим по формальному, казалось бы, признаку, – рассказы, «действие которых происходит в России», – обычно меркнет в свете яркого романтического ореола, сияющего над другими его произведениями, тем более что в «традиционных» реалистических рассказах Грина отчетливо различимы интонации Чехова и Горького, иногда Куприна, Андреева. Но она далеко не столь слаба и незатейлива, как может показаться на первый взгляд.
Вероятно, вообще не следует преувеличивать «консервативности» и «закрытости» романтического мира Грина, якобы эстетически изолированного от движения исторического времени (что не раз утверждалось в критике и литературоведении), так же, впрочем, как не стоит абсолютизировать и самое идею «чистого» романтизма или романтики. Романтизм Грина, в частности, некоторое время вообще не обнаруживал себя в своих общепризнанных родовых качествах, незаметно вызревая в русле традиционно-описательной бытовой прозы.
Именно в рамках этого реализма отрабатывались исходные эстетические принципы будущей романтической концепции писателя: постоянное разоблачение любых форм духовной заурядности, приспособленчества, ненависть к серому, убогому существованию, мечта о ярких, сильных людях и чувствах. Романтическая гипотеза мира готовилась исподволь, и художественное сращение группы «реалистических» произведений Грина с романтическими происходило, во многом благодаря общности целого ряда мотивов, тем, интонаций, незаметно и постепенно переключаемых автором из одного регистра в другой.
Воинствующий, агрессивно не приемлющий красоту обыватель двумя десятилетиями раньше, чем разразиться монологом статистика Ершова в «Фанданго» («Я в океан ваш плюю!.. Я вас, заморские птицы, на вертел насажу и, не ощипав, испеку!»), появится у Грина в виде лавочника Сидора Ивановича, готового пристрелить снежно-белого красавца лебедя «на предмет пуха» и «говядины» (рассказ «Лебедь»).
Первый гриновский «сверхчеловек» возникает в рассказе «Марат» еще в 1907 г. и окажется самым что ни на есть реальным «бомбистом», декларирующим: «А знаете ли вы, что главное в революции? Ненависть… Если бы каждый мог ненавидеть!.. Сама земля затрепетала бы от страха… истребить, уничтожить врагов – необходимо! С корнем, навсегда вырвать их!» Позже в «Приключениях Гинча», суперменом будет безуспешно прикидываться регистратор казенной палаты, увязший в мелких душевных пакостях и вызывающий у читателя своим исповедальным самообнажением глубокую брезгливость. Но сколько же еще раз придется Грину разоблачать это доморощенное «ницшеанство» в своих романтических произведениях – и в истории фашиствующего ублюдка Блюма («Трагедия плоскогорья Суан»), и в фигурах скучающих миллионеров, которые упиваются своей иллюзорной властью над людьми, временно даруемой силой денег («Пропавшее солнце», «Гладиаторы», «Львиный удар», «Пари», «Вокруг света»).
Именно в «реалистических» рассказах возникнет тема «скучающего» человека, варьирующаяся в самом широком диапазоне – от ощутившего в тюрьме «скуку и холод» политики революционера Брона («Апельсины») и крестьянина Ерошки с его «смертельной тоской» и «забитой деревенской жизнью» до мучающегося вопросом «Как и чем жить?» героя «Зурбаганского стрелка» или интеллектуалов Бирка и Пик-Мика, холодно ищущих приключений в сфере психологических экспериментов.
В то же время в реалистичнейшей «Зимней сказке», наперекор «сплетням, выносимой напоказ дряблости, мелочной зависти, унынию, остывшим порывам и скуке», прозвучат слова романтической надежды: «…мы проснемся, честное слово, надо проснуться;.. Будем… пылко любить, яростно ненавидеть… подлости отвечать пощечиной, благородству – восхищением… Тело из розовой стали будет у нас…» И эту надежду герои Грина, в свою очередь, осуществят целой серией романтических «уходов» в страну воображения («Система мнемоники Атлея», «Лунный свет», «Далекий путь», «Путь» и др.).
Наконец, уже в «реалистических» рассказах Грина наметился пристальный интерес к странностям и загадкам человеческой психики («Мат в три хода», «Кошмар»), положивший начало многим последующим романтическим «загадочным историям», как назвал свой сборник 1915 г. сам автор.
При всем отлете фантазии Грина от реальной действительности, он не просто «выдумывает» свою, не похожую ни на что страну, но создает некую обобщенную модель мироустройства, воспроизводящую в снятом виде основные социально-этические конфликты и противоречия современного автору общества. В этом мироустройстве есть классовые антагонизмы; есть богатые и бедные; есть «золото» и низменная борьба за обладание им; войны, вызывавшие у Грина глубокое неприятие даже в самом разгаре ура-патриотических и шовинистических настроений первой мировой, когда он печатался в журнальчике «Двадцатый век»; технические достижения, наступающие на человека, и природа, в которую он «отступает», чтобы выжить.
В этом мире есть неукротимое стремление личности к духовной свободе, но есть и государство, всей тяжестью своего карательного аппарата обрушивающееся на личность. Не случайно мелькает во множестве романтических произведений Грина образ тюрьмы, имеющей самую что ни на есть реалистическую основу («Так глубоко вошла в меня тюрьма! Так долго я был болен тюрьмой…» – обрывает он на полуфразе «Автобиографическую повесть», вспоминая о своем севастопольском заключении). И не просто романтические выдумки – министр Дауговет в «Блистающем мире», который заявляет, что «никакое правительство не потерпит явлений, вышедших за пределы досягаемости», или следователь в «Дороге никуда» с «ускользающим взглядом серых глаз» и убежденностью, что «запирательство бесполезно»…
Если «реализм» Грина постоянно чреват романтизмом, то и последний ведь строится из реальных элементов, включенных в необычный – «закутанный в цветной туман» воображения – контекст. Статистик Ершов столь же социально конкретен, как и лавочник Сидор Иванович, но, в отличие от него, уже окружен всяческими волшебствами, которые, однако, лишь подчеркивают и заостряют жизнеподобную рельефность его фигуры. В 1908 г. в рассказе «Игрушка» герой «делается свидетелем отвратительной сцены» – двое мальчишек сооружают виселицу для котенка. Спустя год этот сюжетный мотив будет трансформирован рассказом «Окно в лесу», где заблудившийся охотник увидит ночью, сквозь стекло, как лесник развлекается в своей избе, протыкая иглой голову болотному кулику. Но в первом случае перед читателем вполне бытовое, реалистическое повествование (провинциальный город, мальчишки-«гимназистики», названные по фамилиям – Буланов и Синицын), недвусмысленное социальное звучание (после поражения первой русской революции даже дети хорошо знают технику казни через повешение и руководствуются «ясным и логическим убеждением: „Если можно людей, то кошек – тем более…“»). Во втором вся социальная конкретика устранена, а ситуация предельно романтизируется и обостряется (ночь; лес, полный опасностей; страх сбившегося с пути человека; его радость от того, что найдено жилье; его ужас при взгляде в окно; гнев, заставляющий его выстрелить прямо через оконную раму; и снова – отчаянье, уход в ночь, в лес, полный опасностей…).