Иван Тургенев - Дым
- Ну, не Тентелеев, так другой: Михнев, например.
- Что же этот такое сделал? - спросил Бамбаев, уже заранее оробев.
- Что? Будто вы не знаете? На Вознесенском проспекте всенародно кричал, что надо, мол, всех либералов в тюрьму; а то еще к нему приходит старый пансионский товарищ, бедный, разумеется, и говорит: "Можно у тебя пообедать?" А тот ему в ответ: "Нет, нельзя; у меня два графа сегодня обедают... п' шол прочь!"
- Да это клевета, помилуйте! - возопил Бамбаев.
- Клевета?.. клевета? Во-первых, князь Вахрушкин, который тоже обедал у вашего Михнева...
- Князь Вахрушкин,- строго вмешался Губарев,- мне двоюродный брат; но я его к себе не пускаю... Ну, и упоминать о нем, стало быть, нечего.
- Во-вторых,- продолжала Суханчикова, покорно наклонив голову в сторону Губарева,- мне сама Прасковья Яковлевна сказала.
- Нашли на кого сослаться! Она да вот еще Саркизов - это первые выдумщики.
- Ну-с, извините; Саркизов лгун, точно; он же с мертвого отца парчовой покров стащил, об этом я спорить никогда не стану; но Прасковья Яковлевна, какое сравненье ! Вспомните, как она благородно с мужем разошлась ! Но вы, я знаю, вы всегда готовы...
-Ну полноте, полноте, Матрена Семеновна,- перебил ее Бамбаев.- Бросимте эти дрязги и воспаримте-ка в горния. Я ведь старого закала кочерга. Читали вы "Маdemoiselle de la Quintinie?" Вот прелесть-то! И с принципами вашими в самый раз!
Я романов больше не читаю,- сухо и резко отвечала Суханчикова.
- Отчего?
- Оттого что теперь не то время; у меня теперь одно в голове: швейные машины.
- Какие машины? - спросил Литвинов.
- Швейные, швейные; надо всем, всем женщинам запастись швейными машинами и составлять общества; этак они все будут хлеб себе зарабатывать и вдруг независимы станут. Иначе они никак освободиться не могут. Это важный, важный социальный вопрос. У нас такой об этом был спор с Болеславом Стадницким. Болеслав Стадницкий чудная натура, но смотрит на эти вещи ужасно легкомысленно. Все смеется... Дурак!
- Все будут в свое время потребованы к отчету, со всех взыщется,медленно, не то наставническим, не те пророческим тоном произнес Губарев.
- Да, да,- повторил Бамбаев,- взыщется, именно, взыщется. А что, Степан Николаич,- прибавил он, понизив голос,- сочинение подвигается?
- Материалы собираю,- отвечал, насупившись, Губарев и, обратившись к Литвинову, у которого голова начинала ходить кругом от этой яичницы незнакомых ему имен, от этого бешенства сплетни, спросил его: чем он занимается?
Литвинов удовлетворил его любопытству.
- А! Значит, естественными науками. Это полезно как школа; как школа, не как цель. Цель теперь должна быть... мм... должна быть... другая. Вы, позвольте узнать, каких придерживаетесь мнений?
- Каких мнений?
- Да, то есть, собственно, какие ваши политические убеждения?
Литвинов улыбнулся.
- Собственно, у меня нет никаких политических убеждений.
Плотный человек, сидевший в углу, при этих словах внезапно поднял голову и внимательно посмотрел на Литвинова.
- Что так? - промолвил со странною кротостью Губарев - Не вдумались еще или уже устали?
- Как вам сказать? Мне кажется, нам, русским, еще рано иметь политические убеждения или воображать, что мы их имеем. Заметьте, что я придаю слову "политический" то значение, которое принадлежит ему по праву, и что.
- Ага! из недозрелых,- с тою же кротостью перебил его Губарев и, подойдя к Ворошилову, спросил его: прочел ли он брошюру, которую он ему дал?
Ворошилов, который, к удивлению Литвинова, с самого своего прихода словечка не проронил, а только хмурился и значительно поводил глазами (он вообще либо ораторствовал, либо молчал),- Ворошилов выпятил по-военному грудь и, щелкнув каблуками, кивнул утвердительно головой. - Ну, и что ж? Остались довольны?
- Что касается до главных оснований, доволен; но с выводами не согласен.
- Ммм... Андрей Иваныч мне, однако, хвалил эту брошюру . Вы мне потом изложите ваши сомнения.
- Прикажете письменно?
Губарев, видимо, удивился: он этого не ожидал; однако, подумав немного, промолвил:
- Да, письменно. Кстати, я вас попрошу изложить мне также свои соображения...насчет...насчет ассоциаций.
- По методе Лассаля прикажете или Шульце-Делича?
- Ммм... по обеим. Тут, понимаете, для нас, русских, особенно важна финансовая сторона. Ну, и артель... как зерно. Все это нужно принять к сведению. Вникнуть надо. Вот и вопрос о крестьянском наделе...
- А вы, Степан Николаич, какого мнения насчет количества следуемых десятин? - с почтительною деликатностью в голосе спросил Ворошилов.
- Эмм... А община? - глубокомысленно произнес Губарев и, прикусив клок бороды, уставился на ножку стола .- Община... Понимаете ли вы? Это великое слово! Потом, что значат эти пожары... эти... эти правительственные меры против воскресных школ, читален, журналов? А несогласие крестьян подписывать уставные грамоты? И, наконец, то, что происходит в Польше? Разве вы не видите, к чему это все ведет? Разве вы не видите, что... мы... что нам.... нам нужно теперь слиться с народом, узнать ... узнать его мнение? - Губаревым внезапно овладело какое-то тяжелое, почти злобное волнение; он даже побурел в лице и усиленно дышал, но все не поднимал глаз и продолжал жевать бороду.- Разве вы не видите...
- Евсеев подлец! - брякнула вдруг Gуханчикова, которой Бамбаев, из уважения к хозяину, рассказывал что-то вполголоса. Губарев круто повернул на каблуках и опять заковылял по комнате.
Стали появляться новые посетители; под конец вечера набралось довольно много народу. В числе их пришел и господин Евсеев, так жестоко обозванный Суханчиковой, - она очень дружелюбно с ним разговаривала и попросила его провести ее домой; пришел некто Пищалкин, идеальный мировой посредник, человек из числа тех людей, в которых, может быть, точно нуждается Россия, а именно ограниченный, мало знающий и бездарный, но добросовестный, терпеливый и честный; крестьяне его участка чуть не молились на него, и он сам весьма почтительно обходился с самим собою, как с существом, истинно достойным уважения. Пришло несколько офицерчиков, выскочивших на коротенький отпуск в Европу и обрадовавшихся случаю, конечно, осторожно и не выпуская из головы задней мысли о полковом командире, побаловаться с умными и немножко даже опасными людьми; прибежали двое жиденьких студентиков из Гейдельберга - один все презрительно оглядывался, другой хохотал судорожно... обоим было очень неловко; вслед за ними втерся французик, так называемый п' ти женом грязненький, бедненький, глупенький... он славился между своими товарищами, коммивояжерами, тем, что в него влюблялись русские графини, сам же он больше помышлял о даровом ужине; явился, наконец, Тит Биндасов, с виду шумный бурш, а в сущности, кулак и выжига, по речам террорист, по призванию квартальный, друг российских купчих и парижских лореток, лысый, беззубый, пьяный; явился он весьма красный и дрянной, уверяя, что спустил последнюю копейку этому "шельмецу Беназету", а на деле он выиграл шестнадцать гульденов...
Словом, много набралось народу. Замечательно, поистине замечательно было то уважение, с которым все посетители обращались к Губареву как наставнику или главе; они излагали ему свои сомнения, повергали их на его суд; а он отвечал... мычанием, подергиванием бороды, вращением глаз или отрывочными, незначительными словами, которые тотчас же подхватывались на лету, как изречения самой высокой мудрости. Сам Губарев редко вмешивался в прения; зато другие усердно надсаживали грудь. Случалось не раз, что трое, четверо кричали вместе в течение десяти минут, и все были довольны и понимали.
Беседа продолжалась за полночь и отличалась, как водится, обилием и разнообразием предметов. Суханчикова говорила о Гарибальди, о каком-то Карле Ивановиче, которого высекли его собственные дворовые, о Наполеоне III, о женском труде, о купце Плескачеве, заведомо уморившем двенадцать работниц и получившем за это медаль с надписью "за полезное", о пролетариате, о грузинском князе Чукчеулидзеве, застрелившем жену из пушки, и о будущности России; Пищалкин говорил тоже о будущности России, об откупе, о значении национальностей и о том, что он больше всего ненавидит пошлое; Ворошилова вдруг прорвало: единым духом, чуть не захлебываясь, он назвал Дрепера, Фирхова, г-на Шелгунова, Биша, Гельмгольца, Стара, Стура, Реймонта, Иоганна Миллера - физиолога, Иоганна Миллера - историка, очевидно смешивая их, Тэна, Ренана, г-на Щапова, а потом Томаса Наша, Пиля, Грина...
"Это что же за птицы?" - с изумлением пробормотал Бамбаев. "Предшественники Шекспира, относящиеся к нему, как отроги Альп к Монблану !" хлестко отвечал Ворошилов и также коснулся будущности России. Бамбаев тоже поговорил о будущности России и даже расписал ее в радужных красках, но в особенный восторг привела его мысль о русской музыке, в которой он видел что-то "ух! большое" и в доказательство затянул романс Варламова, но скоро был прерван общим криком, что: "он, мол, поет Мiserere из "Траватора" и прескверно поет". Один офицерчик под шумок ругнул русскую литературу, другой привел стишки из "Искры", а Тит Биндасов поступил еще проще: объявил, что всем бы этим мошенникам зубы надо повышибать - и баста! не определяя, впрочем, кто, собственно, были эти мошенники. Дым от сигар стоял удушливый; всем было жарко и томно, все охрипли, у всех глаза посоловели, пот лил градом с каждого лица. Бутылки холодного пива появлялись и опоражнивались мгновенно. "Что бишь я такое говорил?" - твердил один; "Да с кем же я сейчас спорил и о чем?" спрашивал другой. И среди всего этого гама и чада, по-прежнему переваливаясь и шевеля в бороде, без устали расхаживал Губарев и то прислушивался, приникая ухом, к чьему-нибудь рассуждению, то вставлял свое слово, и всякий невольно чувствовал, что он-то, Губарев, всему матка и есть, что он здесь и хозяин, и первенствующее лицо...