Георгий Владимов - Большая руда
— Ну, вместе будем, — сказал Антон. — Тебе сегодня не идти?
— Сегодня нет.
— Ну и гуляй. А чего тебе делать?
— Я и гуляю.
Антон засунул в карман полотенце и пошел в кухню, шаркая коваными сапогами. Пронякин подождал, пока заплескалась вода в кухне, и быстро открыл тумбочку. Рядом со скатанным грязным свитером стояла початая четвертинка. Он стиснул зубы. Вот чего он боялся и что ненавидел, как может бояться и ненавидеть человек, уже однажды опускавшийся до последней степени и сумевший подняться неимоверным усилием и который по-прежнему себе не доверяет. «Нет уж, — сказал он себе, — старое не случится, последний мужик будешь, ежели случится». Но он знал, что это может случиться, если кто-нибудь рядом, в одной с ним комнате, пьет. Он вынес четвертинку к окну и, перевернув ее горлышком вниз, злорадно слушал, как булькает внизу, в темноте.
Он поставил бутылку на место и принялся вновь за свое письмо: «… А перспективы, как я узнавал, здесь большие, со временем завод металлургический построят, поскольку руды, говорят, тут на тысячу лет хватит, а может, и больше, она тут до самого центра земли все тянется. И места хорошие. Конечно, с уральскими или сибирскими не сравнишь, но жить можно, и речка есть, рыбку помаленьку ловят…»
Антон вернулся посвежевший и причесанный по-модному. Он выглядел очень юно со своими сахарными зубами, волнистыми прядями и мальчишеской нетронутостью. Он подошел к тумбочке и, подумав, открыл ее.
— Гляди-ка, и в самом деле ни хрена не оставили. А?
Он посмотрел на Пронякина вдумчиво и подозрительно.
— Могу дыхнуть, — сказал Пронякин.
— Дыши на здоровье, — сказал Антон. — Комендант у нас любитель водку забирать. Только он с бутылкой забирает. Придется за печку прятать, что ли.
— Придется за печку.
— А не сгорит?
— Думаю, не сгорит, — сказал Пронякин. — Ну, может, так, немножко испаряться будет.
— А ты в шахматы играешь? — спросил Антон. Он обладал счастливой способностью быстро забывать свои огорчения.
— Нет, не играю.
— Давай сыграем, — сказал Антон. Он уже вытряхивал фигуры на стол.
— Опоздаешь ведь.
— Давай работай, больше проговоришь.
— Сказал же — не умею.
— А я, думаешь, умею?
Пронякин накрыл письмо тетрадью. Он уже понял, что так ему не отделаться. Фигуры были огромные, точно играли не люди, а самосвалы. Одной пешки не хватало, и Антон заменил ее куском бурого камня, синеватого на изломе.
— Это что? — спросил Пронякин.
— Руда, — ответил Антон. И первый пошел конем, хотя у него были черные.
Почему он начинал конем, трудно было понять. Должно быть, он ему нравился реальным сходством с лошадью.
Через минуту Пронякин взял у него этого коня и кусок руды, а еще через пятнадцать ходов, очень хитрых и достаточно примитивных, загнал короля в угол и принялся за свое письмо.
«…Ты шифоньер продай, чего за него держаться, а кровать никелированную мы и в Белгороде купим, себе же дороже везти. Но денег особенно не жалей, до Рудногорска лучше таксишника найми, а если компания подберется, то будет совсем недорого. И приезжай, не медли, а то я уже по тебе, честно, соскучился…»
Антон мучительно думал. Он еще не догадался, что уже получил мат.
— А вот так? — спросил он, с торжеством двигая ладью.
— Иди к Богу в рай, — сказал Пронякин. — Припух ты давным-давно.
— Брешешь.
— Ну сиди, думай.
Но Антон не стал думать. Он поверил Пронякину на слово.
— А говорил — не умеешь. Чудак! Но ты мне все-таки нравишься.
— Ты мне тоже.
— А по новой? — спросил Антон.
— Иди к Богу в рай.
Пронякин терпеливо ждал, когда он уйдет. Но он вернулся и просунул голову в дверь.
— На танцы пойдешь?
— Пойду, — нехотя отозвался Пронякин.
— В тумбочке у меня галстучек — девки прямо стонут. Только гляди, чтоб они его помадой не заляпали.
И ушел наконец, грохая сапожищами в коридоре.
«…Может, здесь-то и заживем, как мы с тобой мечтали, — выводил Пронякин. — И все у нас будет, как у людей. Но и прошлую нашу жизнь забывать не будем. Жду тебя скоро и остаюсь уверенный в твоей любви любящий муж твой Пронякин Виктор».
Он заклеил письмо и, выйдя, опустил в ящик на фонарном столбе. Потом распаковал чемодан и оделся в темно-синий костюм, купленный проездом в Москве. Костюм сидел на нем неважно, но была сильная надежда на Антонов галстук, который и впрямь оказался выше всех ожиданий. Он зачесал свои длинные пряди, побрызгался «Шипром» и положил в кармашек, уголком вверх, надушенный платок. В зеркальце он увидел свой глаз, разрезанный несколько косо, смуглую твердую скулу и трудную складку возле широкого коричневого рта. Он никогда не задумывался, красив ли он, он хотел знать, выглядит ли он прилично.
Таким появился Пронякин на танцплощадке Рудногорска — на пятачке асфальта, шагов двадцати в диаметре, посреди огромного холмистого пустыря. Пустырь имел большое будущее, он находился в центре поселка и мог рассчитывать на звание главной площади города. Но пока он был завален грудами щебня и дранки, заставлен штабелями кирпича и фанерными симметричными строениями известкового цвета, с необходимыми индексами «Ж» и «М». Проходя этим пустырем в полдень, когда по асфальту расхаживали гуси и козы и девочки играли в классы, Пронякин мог бы подумать, что здесь едва хватило бы места для двадцати пяти или тридцати танцующих пар. Но вечером, к его приходу, их было восемьдесят или сто, а парни и девчата все подходили из темноты с непреклонным намерением взять свое.
Он побродил вокруг да около и выбрал себе девицу, которую никто не приглашал. Это, впрочем, вполне сходилось с его правилами. Самых ярких следовало остерегаться, если ты вызвал к себе жену. В отъездах он позволял себе кое-что и помимо танцев, но там он и не боялся чужих языков.
— Протиснемся или с краешку? — спросил он ее.
— Мне все равно.
Но ей было не все равно. Ей хотелось протиснуться. Ей хотелось быть поближе к свету, чтоб ее видели с ним.
— Тогда протиснемся. — Он взял ее за руку, и они протиснулись и заняли случайно освободившийся вершок. — Так — хорошо?
— Так хорошо.
Радиола сыграла бразильскую самбу и начала несравненную «Тишину». Пары пошли медленно и по кругу, и он тоже повел свою даму по кругу, крепко держа ее руку у запястья. Он не был уверен, что это нравится ей, но так, он видел, танцевали в Белгороде.
— Давно вы здесь? — спросил он, чтобы что-нибудь спросить. — Имею в виду: в Рудногорске.
— Не знаю. Мне кажется, очень давно. А на самом деле всего лишь третий месяц. Как видите, не с первого гвоздя, как любят здесь говорить.
— Понятно, — сказал он, чтобы что-нибудь сказать.
— И еще здесь любят говорить: «практически неисчерпаемо». Это — о руде. У вас еще будут какие-нибудь вопросы?
Ему не нравилось, что она все время щурится, улыбаясь. Как будто тусклый свет фонаря мог резать ей глаза. И лоб у нее был слишком высокий и выпуклый.
— Пока что не имею, — сказал он.
«Тишина» кончилась. Но пары не расходились. На «пятачке» становилось все теснее.
— Ничего не поделаешь, — сказала она, — вам придется весь вечер танцевать со мною. Нам уже не выбраться отсюда.
— Тогда уж познакомимся. Виктор.
— Маргарита. Но лучше зовите меня просто Ритой… Если вам это интересно, я немножко стесняюсь своего имени. Мне хотелось бы какое-нибудь простое-простое имя… Ну, не обязательно Глафира или Прасковья, но хотя бы Маша или Ольга.
— И так сойдет, — сказал он слегка насмешливо.
Радиола завела какой-то мексиканский фокстрот. Ребята — в клетчатых пиджаках, ковбойках и просто в майках — танцевали, энергично оттопыривая зад и притопывая одной ногой; лица у них были страдальчески-вдохновенные. Девчата посмеивались и переговаривались друг с другом. Они не принимали танец так близко к сердцу.
— Нравится вам здесь? — спросила она.
— Есть, пожалуй, где и повеселее.
— Не знаю. Я жила в Москве. Ну, еще в Ленинграде. Но это — в детстве, когда мама называла меня Марго.
Со всех сторон на них напирали, толкали, и невольно она прижималась к нему низкой и мягкой грудью. Это было не очень приятно, потому что он совсем ничего к ней не чувствовал. И потом ему как-то трудно было представить себе ее в детстве.
— Девчонки наши воют: нет того, нет другого, безумно скучают по Москве. Но в конце концов для чего мы сюда приехали? Разве не для того, чтобы чувствовать себя участниками большого, настоящего дела? Разве это не радостно? Я им это каждый день говорю.
— А они что?
— А они? «Чувствуем, радостно, только в театр хочется». Или «на каток». Но это у них, конечно, пройдет. У меня это давно прошло. И мне здесь живется как-то окрыленно. Приятно ведь написать маме: «Мы уже прошли пласты сеноман-альба, апт-неокома, пробились к самому келловею».