Василь Быков - Желтый песочек
Феликс Гром сам толкал, считай, одной рукой, другую не мог поднять высоко - болело в груди. И теперь он испугался, чтобы это не заметил бдительный Шостак или сам помкоменданта Костиков. Что ему помешает выполнить свою угрозу: пристрелит и бросит в грязь. От одной мысли об этом Феликс вздрогнул и боязливо посмотрел на темную фигуру в шинели на обочине.
Они снова толкали. На этот раз по команде, изо всей силы. У Феликса Грома от боли даже в глазах потемнело. Рядом, чувствовал он, напрягается немало и белогвардеец-буржуй Валерьянов, наверно, тоже побаивается чекиста. Хотя, если подумать, чего им было бояться, куда стремиться? Вперед, к своей смерти? А может, дело в том, что каждый был поставлен перед простеньким выбором, где лучше лечь - в песчаную сухую земельку или в эту грязь, от которой еще у живых до колен задубели ноги. Так можно простыть, с иронией висельника подумал поэт Феликс Гром. Свой катафалк они сами же толкают до места захоронения. Это было чем-то новым в извечном обряде похорон. Или особых методов пыток? Вот о чем стоило бы написать стихотворение, балладу или сагу. Но не популярным ямбом, а гекзаметром, как Гомер. Наверно, Гомер был бы самым подходящим поэтом для этой проклятой эпохи :
- Раз, два - взяли! А ну - двинули! Еще раз! Еще! - диким голосом кричал рядом Костиков. - Не отлынивать! Сильнее! Еще сильней!
Раза два он пальнул вверх из пистолета, заставив вздрогнуть их, вспотевших и уже совсем обессиленных.
- Давай! Давай!
И вот - чудо: машина чуть-чуть сдвинулась с места. Они, обрадованные, поддали еще больше, напряглись руками и ногами, и она двинулась еще, поползла в грязи. Те, что были в самой середине, Гром и Валерьянов, влезли в самую глубину, но не отодвинулись, не убрали рук от будки. И наконец все вместе вытолкнули измазанную грязью машину с самого глубокого места. И хотя по всей дороге было грязно, но страшная и глубокая лужа осталась позади. Усталые, они все остановились.
- Ну вот, такую вашу мать! - почти ласково выругался помкоменданта. - Что значит умелое руководство! А то - ослабли, силы мало : Заставить надо! Десять минут перекур! - объявил он и отошел на сухое место у канавы.
За ним нерешительно повылезали из грязи осужденные. Чекист засунул пистолет за борт шинели и вынул из кармана пачку "Беломора". Первому, как другу, протянул пачку Сурвило.
- Угощайся.
Тот грязными пальцами осторожно вытянул из пачки одну папиросу, осторожно прикурил от закрытой ладонью спички. Над дорогой поплыл ароматный табачный дымок.
- За ударную работу по ликвидации ЧП при исполнении задания объявляю благодарность, - с фальшивой торжественностью объявил Костиков.
Осужденные даже вздрогнули от этих давно стертых из памяти слов, услышав в них пронзительный отзвук навсегда отрезанной от них жизни. Они, конечно, поняли их сейчас как шутку, но и шутка эта была признаком жизни, недостижимостью которой словно дразнил их этот чекист, чем делал им еще больнее.
Один только Шостак, пожалуй, готов был серьезно принять сказанное.
- Спасибо, товарищ : Гражданин начальник. Чтоб это зачлось :
- Зачтется, зачтется, - неуверенно пообещал помкоменданта.
- На том свете, - ухмыльнулся Сурвило.
- Почему на том? - не согласился его коллега. - И на этом. Я вам предоставлю самую лучшую ямку. Сухую, с желтым песочком : Не хуже, чем ударникам социалистического соревнования.
Было непонятно, говорил он это серьезно или хитровато издевался над ними, в предрассветной темноте было плохо видно выражение его всегда живого молодого лица. Но голос казался доброжелательным, и это невольно успокаивало.
- Ну ведь я вот - невиновен, - сделал шаг вперед Шостак. - Это правда. Вот тот следователь, товарищ Кутасов, знает. Я не вредитель.
Костиков сладко затянулся папиросой и медленно выпустил длинную струю дыма.
- Ну, конечно, невиновен. Если бы ты был виноват, тебе бы на следствии кишки вымотали. Кости бы переломали. Жену бы на твоих глазах того : Если бы был виноват. А так - спокойно застрелим на сосновом пригорке. И все. Правда, буржуй? - вдруг обратился он к Валерьянову, который стоял немного вдали от остальных.
Похоже, он хотел зацепить Валерьянова, но тот не ответил на его вопрос. Он и не услышал его, этого молодого самоуверенного чекиста. Валерьянов уже немало повидал их на своем веку, начиная с девятнадцатого года, когда его расстреливали в Алуште. Он думал потом, что если бы тогда расстреляли, не было бы этих мучений и унижений, которые он пережил за все последующие свои годы. Но в Алуште не расстреляли. Только довели до дистрофии и выпустили умирать самостоятельно. Продержав три недели среди полсотни бывших офицеров Добровольческой армии в сыром винном погребе без еды и воды, не выпуская по естественной нужде. Это последнее угнетало Валерьянова больше, чем голод, он долго не мог привыкнуть ходить по большому и малому на глазах у разных по возрасту и чину людей и уже тогда понял нелюдскую суть чекистов. Они - нелюди, так и нужно было их понимать, если только нормальным умом можно было что-то понять. Родной брат Валерьянова, милый поручик Аркадий Аркадьевич, так и не понял, очевидно, с кем имел дело, - горячился, протестовал, спорил. И сошел с ума. Пристрелили, как собаку, и бросили в придорожный бурьян. Он же вот выжил главным образом потому, что не протестовал, никогда ни с кем не спорил, вел себя ниже травы, тише воды. А в результате чего дождался? Того же, что и брат. Только лет на пятнадцать позже. Стоило ли хранить себя?
Тем временем стало светлее. По обеим сторонам дороги выплыл из темноты полевой простор с пригорком вдали и придорожным кустарником вблизи. Сверху то накрапывал, то прекращался мелкий дождь, со стороны поля дул влажный западный ветер. На пригорок взбегала грязная разъезженная дорога с залитыми дождем колеями. Горожане ездили тут нечасто, а колеи были от машин наркомата внутренних дел, который только и пользовался этой дорогой. Особенно по ночам. А то, бывало, и днем, во время московских проверок, когда в городе срочно разгружались тюрьмы.
То, что Валерьянов никак не отреагировал на замечание, не понравилось Костикову.
- Ты, буржуй! К тебе обращаются!
- Я слышу, - тихо, одними губами, ответил Валерьянов.
- Благодари мою доброту. Хотел пристрелить.
- Спасибо :
- Вот! А то не напомнишь - не поблагодарят. Буржуйская невоспитанность :
- К своим так они слишком воспитанные, - подхватил Шостак. - Все: благодарю, благодарю :
- К своим. Но не к пролетариату, - заметил Сурвило. - Пролетарии - их враги.
- Наверно, мало стреляли, - сказал Шостак.
- Стреляли немало. Но всех еще не перестреляли. Все за виной гнались. За доказательствами и признанием. Больше бумажки писали, - как о чем-то наболевшем, с горечью заметил Сурвило.
- А что писать? - удивился Шостак. - Разве сразу не видно: контра. Вот этот: жилетка, гамаши, коверкот :
- Может, еще и галстук завязывал? - заулыбался Костиков.
- Завязывал, - тихо ответил Валерьянов. - Как каждый интеллигентный человек :
- Вы посмотрите: его арестовывают, а он завязывает галстук. Разве что повеситься в тюрьме.
- Чтобы уклониться от наказания, - сказал Сурвило. - Но такой номер у нас не пройдет. У нас порядок!
Чтоб они задушились с их порядками, дрожа на ветру от сырости, сердито думал Автух Козел. С разными их порядками он уже немало познакомился - и не только в тюрьме. Особенно в последние годы, как стали его допекать за то, что он - единоличник. Было бы за что : Разве он против советской власти или против коммунистов? Но ведь он должен был кормить семью, жить собственным трудом. А ему говорят: в колхоз. Посмотрел он, как те разумные хозяйничали в их колхозе. Неубранная картошка гнила в земле до морозов, убранное зерно пропадало невысушенное в артельном амбаре. Инвентарь за два года совсем развалился, не было кому телеги починить. Те, кто умел, поубегали в свет, умных пересажали, а кто остался? Бабы и немощные деды. И, конечно, его единоличное хозяйство было для них как бельмо на глазу. Весной обрезали землю, оставили одну болотную неудобицу с кустарником. Пойдешь в колхоз? Нет, не пойду. Тогда обрезали пастбище, чтобы не было где пасти корову. Потом постановили ликвидировать амбар, потому что, видите, строили колхозный сарай, потребовались материалы. Перевезли все в колхоз, где за зиму те бревна растащили на дрова. Уже не стало куда выпускать и кур. Снова приехало начальство: ну, пойдешь в колхоз? Сказал: не пойду, на своей земле помирать буду. Тогда трактором перепахали дорогу - от хутора до большака. Чтоб не протоптал тропы, засеяли викой. Обходил ту вику за версту по лесу. Тогда сказали, будто через лес он ходит в Польшу. Чтобы им к своей могиле так ходить, думал Автух.
Уже все позабирали. Обрезали по самые окна, а потом стали поглядывать на его молодого коня. Свои лошади стали, как жерди, - от бескормицы и непосильной работы, а его конь был, как нарисованный. Выхоженный из жеребеночка от собственной кобылки, он был мил хозяину, может, больше, чем жена, чем даже взрослые дочери. Бывало, Автух возит с поля снопы и до вечера так устанет, что нет силы сесть за стол. И не удивительно: целый день на каждой горке подставляет под бричку плечо, подталкивает, помогает, словно в парной упряжке. Правда, и конь будто бы понимал хозяина, старался, напрягал жилы на молодых тонких ногах, вез все, сколько ни нагружай в воз. Как было отдать такого в общее артельное пользование, где его бы заездили за одно лето, надорвали, испортили. И все же украли. Однажды под вечер отвел его попастись на свежую отаву, спутал, но не надел замок, пожалел натруженные за день ноги. И украли. Автух сразу узнал кто, впрочем об этом знала вся деревня, был у них один такой конокрад, украл он у Автуха не у первого. Бросился Автух в милицию, в район, к прокурору. И ничего. Все вежливо слушали и даже сочувствовали, но искать и не думали. А то, что он сам указал кто вор, во внимание не брали. Говорили: нужны доказательства, а доказательств нет. Но какие им еще доказательства, когда всем вокруг известно, что этот Балазей давно крадет лошадей и сбывает их цыганам на Полесье. Оказывается, нет, нужны доказательства. Такой порядок.