Владимир Короленко - Яшка
-- Запри! -- изнеможенно обратился он к Михеичу.-- О, Яшка, Яшка! -прошипел он, обращаясь к дверям.-- Кажется, ежели мог бы, вот как бы тебя растер, проклятого, вот как!..
Он сжал свои кулачонки и стал их тереть друг о друга, как бы воображая, что Яшка находится между ними и испытывает процесс растирания.
Яшка появился у своей двери, очевидно, довольный, что удар, направленный во имя господне чисто наудачу, попал в цель так метко.
-- Не любо тебе, беззаконник? -- гремел он вдогонку.-- Долго ли держать меня будете, слуги антихристовы?..
-- Пос-с-той, пог-год-ди! -- шипел "беззаконник", пораженный в наболевшее место, и бросал при этом на нас косвенные взгляды, как будто между нашим присутствием и необходимостью для Яшки "погодить" была некоторая необъяснимая связь.
Смысл этого "погоди" был совершенно ясен: Яшка был во власти этой старой тюремной крысы, один, без союзников, и, тем не менее, он жестоко измучил того, от кого вполне зависел. А он именно его измучил. Для меня стала очевидною та странная связь, которая установилась между Яшкой, запертым в одиночке, и державшими его "беззаконниками". Казалось бы, заперли Яшку -- и делу конец, его можно игнорировать. Но он успел своим неукротимым протестом раздражить их нервы, натянуть их до болезненной восприимчивости к этому стуку, и торжествовал над связавшими его по рукам и по ногам врагами. Побежденный физически, он считал себя не сдавшимся победителю, пока еще "господь поддерживает его" в единственно возможной форме борьбы: "Стучу вот". В этом он видел свою миссию и свое торжество.
-- И всегда так-то: стучит без толку... Уж именно что без пользы, один вред себе получает...-- говорил Михеич, запирая ход на лестницу.-- Что толку в стуке? Ну, вот, заперли его, в карцере сколь перебывал, нарукавники надевали,-- все неймется. Погоди,-- обратился Михеич к Яшке,-- в сумасшедший дом свезут, там недолго настучишь! Там тебя устукают получше Тимошки.
-- Хоть куда отдавай, все едино! Меня не испугаешь,-- отвечал Яшка. -Я за бога, за великого государя стою, -- за бога, слуги антихристовы, стою! Слышишь? Думаете: заперли, так уж я вам подвержен? Не-ет! Стучу, вот, слава-те, господи, царица небесная... поддерживает меня бог-от! Не подвержен я антихристу.
-- Нарукавники тебе... связать тебя, стукальщика, да и держать этак... Не стал бы стучать...
Осенние сумерки, выползая из углов старой тюрьмы, все более и более сгущались в коридорах.
-- На молитву пора,-- сказал мне Яков,-- прощай! Он отошел от двери и, когда я, спустя некоторое время, взглянул в его оконце, он уже "стоял на молитве". Его окно было завешено какими-то тряпками, сквозь которые скудно прорывался полусвет наступающего вечера. Фигура Яшки рисовалась на этом просвете черным пятном. Он творил крестные знамения, причем как-то судорожно, резко подавался туловищем вперед и затем подымался несколько тише. Его точно "дергало".
Мы с товарищем прохаживались по темнеющим коридорам. Подходя к Тимошкиной двери, мы слышали мерное, точно заупокойное чтение. Из двери еврея вместе с дикими, стонущими звуками неслись убийственные миазмы. В соседней с ним камере каторжник, помещенный сюда опять-таки за недостатком места, совершал свою обычную прогулку, гремя кандалами, а наверху гоготали и шумно возились воры. Остальные камеры хранили безмолвие наступающего сна. Двое бродяг, сидевших вместе, варили что-то в печурке. Это, очевидно, были любители "очага". Весь день употребляли они на розыски щепок и всякой дряни, которую подбирали на тюремных дворах, на последние деньжонки покупали "крупок" и вечером, когда всех запирали, они разводили в своей печке огонь. В эти минуты я иногда подходил к их двери и тихонько заглядывал в нее так, чтобы не нарушить их мирного наслаждения. Один, суровый бродяга, лет за сорок, сидел прямо против печки, обхватив колени руками, внимательно следя за огнем и за маленьким горшочком, в котором варилась крупа. Другой приволакивал к печке свой тюфяк и ложился на него лицом к огню, положив подбородок на руки. Это был почти еще мальчик, с бледным, тюремного цвета лицом и большими выразительными глазами. Он, очевидно, мечтал. Огонек потрескивал, вода в горшочке шипела и бурлила, а в камере царило глубокое молчание. Бродяги точно боялись нарушить музыку импровизированного очага тюремной каморки... Затем, когда огонек потухал и крупа была готова, они вынимали горшок и братски делили микроскопическое количество каши, которая, казалось, имела для них скорее некоторое символическое, так сказать, сакраментальное значение, чем значение питательного материала.
В самой крайней камере, служившей как бы продолжением коридора, жильцы беспрерывно сменялись.
Эта камера не отличалась от других ничем, кроме своего назначения, да еще разве тем, что в ее дверях не было оконца, которое, впрочем, удовлетворительно заменялось широкими щелями. Заглянув в одну из этих щелей, я увидел двух человек, лежавших в двух концах камеры, без тюфяков, прямо на полу. Один был завернут в халат с головою и, казалось, спал. Другой, заложив руки за голову, мрачно смотрел в пространство. Рядом стояла нагоревшая сальная свечка.
-- Антипка! -- заговорил вдруг последний и, вздрогнув, точно от прорвавшейся тяжелой, мучительной мысли, сел на полу.
Другой не шевелился.
-- Антипка, ирод!.. Отдай, слышишь... Думаешь, вправду у меня пятьдесят рублей?.. Лопни глаза, последние были... Антипка притворялся спящим.
-- У-у, подлая душа! -- произносит арестант и изнеможенно опускается на свое жесткое ложе; но вдруг он опять подымается со злобным выражением.
-- Слышь, Антипка, не шути, подлец! Убью!.. Ни на што не посмотрю... Сам пропаду, а уж пришью тебя, каиново отродье.
Антипка всхрапывает сладко, протяжно, точно он покоится на мягких пуховиках, а не в карцере рядом со злобным соседом; но мне почему-то кажется, что он делает под своим халатом некоторые необходимые приготовления.
-- Кержаки это... разодрались ночесь на малом верху,-- поясняет мне Михеич,-- вот смотритель в карцер обоих и отправил. Антип это деньга, што ли, у Федора украл. Два рубля денег, сказывают, стянул.
-- Как же это их вместе заперли? Ведь они опять раздерутся?
-- Не раздерутся, -- ответил Михеич, многозначительно усмехнувшись.-Помнят!.. Наш на это-- беда, нетерпелив! "Посадить их, говорит, вместе, а подеретесь там, курицыны дети, уж я вам тогда кузькину мать покажу. Сами знаете..." Знают... Прямо сказать: со свету сживет. В та-акое место упрячет... Это что? -- только слава одна, что карцером называется. Вон зимой карцер был, то уже можно сказать. Сутки если в нем который просидит, бывало, так уж прямо в больницу волокут. День поскрипит, другой, а там и кончается.
Мне привелось увидеть этот карцер, или, вернее, не увидеть, а почувствовать, ощутить его... Мне будет очень трудно описать то, что я увидел, и я попрошу только поверить, что я, во всяком случае, не преувеличиваю.
На квадратном дворике по углам стоят четыре каменные башенки, старые, покрытые мхом, какие-то склизкие, точно оплеванные. Они примыкают вплоть ко внутренним углам четырехугольного здания, и ход в них -- с коридоров. Проходя по нашему коридору, я увидел дверь, ведущую, очевидно, в одну из башенок, и наш Меркурий сказал мне, что это ход в бывший карцер. Дверь была не заперта, и мы вошли.
За нами в коридоре было темно, в этом помещении -- еще темнее. Откуда-то сверху сквозил слабый луч, расплывавшийся в холодной сырости карцера. Сделав два шага, я наткнулся на какие-то обломки. "Куб здесь был раньше,-- пояснил мне Меркурий,-- кипяток готовился, сырость от него осталась,-- беда! Тем более, печки теперь не имеется..." Что-то холодное, проницающее насквозь, затхлое, склизкое и гадкое составляло атмосферу этой могилы... Зимой она, очевидно, промерзала насквозь... Вот она -"кузькина-то мать"! -- подумал я.
Когда я, отуманенный, вышел из карцера, тюремная крыса, исполнявшая должность "старшего", опять крадучись, ползла по коридорам отбирать от надзирателей на ночь ключи в контору, и опять Яшка бесстрашно заявлял ей, что он все еще продолжает стоять за бога и за великого государя...
"О, Яшка,-- думал я, удаляясь на ночь в свою камеру,-- воистину бесстрашен ты человек, если видал уже "кузькину мать" и не убоялся!.."
III
-- Отчего у Яшки в камере так темно и холодно? -- спросил я, заметив, что в его камере темно, как в могиле, и из его двери дует, точно со двора.
-- Рамы, пакостник, вышибает,-- ответил Михеич.-- Беспокойный, беда!.. А темно потому, что снаружи окно тряпками завешано, -- от холоду. Стекла повышибет, тряпками завесит,-- все теплее будто!.. Ну, не дурак? "Для бога, для великого государя". Кому надобность, что у тебя стекол нет...
И Михеич презрительно пожал плечами.
С тем же вопросом я обратился к Яшке.
-- Видишь ты,-- серьезно ответил он,-- беззаконники хладом заморить меня хотят, потому и раму не вставляют.
-- Зачем же ты ее вышиб?
-- Не вышиб я, нет!.. Зачем вышибать?.. Вижу: идут ко мне слуги антихристовы людно. Не с добром идут -- с нарукавниками. Сам знаешь: жив человек смерти боится. Я на окно-то от них... за раму-то, знаешь, и прихватился. Стали они тащить, рама и упади... Вот!.. Что поделаешь. Согрешил: нарукавников испужался...