Александр Вельтман - Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского
– Что ж тут удивительного, что из пятидесяти карт, которые я вам дал, выигрываю одну?
– Да эта одна стоит тысячи! – прибавил Рацкий.
– Нет, не тысячи, а восьми тысяч четырехсот, – отвечал хладнокровно Желынский, сосчитав выигрышные Дмитрицким тысяча шестьсот рублей и вычитая их из десяти тысяч. – Рассчитаемся.
– Нет, мы будем играть еще! – вскричал Дмитрицкий, потирая лоб.
– Нет, баста! за вами восемь тысяч четыреста.
– Что ж вы думаете, что у меня денег нет? – сказал с сердцем Дмитрицкий, схватив шкатулку и отпирая ее. – Вот ваши деньги!
Для уплаты восьми тысяч Дмитрицкий должен был прихватить сотни, две из ремонтной суммы. Дрожь проняла его.
– От реванжа я не откажусь, – сказал Желынский, взяв деньги, – но завтра.
– Завтра не играю! – сказал Дмитрицкий.
– Как хотите, сегодня не могу, мне в голову ударило от удовольствия выиграть хоть одну порядочную карту: я так несчастливо играю. До свидания.
– Прощайте!
– Животное! обрадовался, что выиграл восемь тысяч! – сказал Дмитрицкий, когда Желынский вышел.
– Хм! да! ужасная скотина!
– Так глупо проиграть, как я проиграл, ни на что не похоже! Проиграл такому ослу!.. это ужас!.. Вы видели, как он держит карты?… Все виднехонько! Его можно бы было обобрать до нитки; но я не хотел пользоваться этим, в доказательство мой проигрыш, черт знает что!
– Да, да! – отвечал Рацкий, зевая.
– Давайте по маленькой, от нечего делать.
– Пожалуй, только мне нужно сперва сходить в дежурство… Я через полчаса приду.
Через полчаса Рацкий действительно возвратился; сели играть по маленькой, играли за полночь; но у Дмитрицкого тряслись руки, и пальцы не в состоянии были исполнять его требований. Игра кончилась ни на чем.
Дмитрицкому не спалось; всю ночь продумал он о глупом тузе, который лег вместо левой на правую сторону. На другой день он отправился отдать визит Рацкому и предложил ему пригласить олуха к себе.
– Надо же отыграться!
– И пусть он опять мечет банк.
– Да, да, да, именно!
Желынский не замедлил явиться; но, начав игру, долго не распускал хвоста у колоды. Игра не клонилась ни на ту, ни на другую сторону.
– Славная у вас коляска, – сказал Желынский.
– Не дурна.
– Что заплатили?
– Три тысячи.
– О-го! но стоит этих денег, бесподобная коляска!
– Хотите выиграть в четырех тысячах?
– Э, нет, в трех с половиною, пожалуй!
И Желынский, как будто невзначай, выказал валета, третью карту снизу. Дмитрицкий не упустил заметить ее, позадержал талию ставками и, когда три валета выпали, крикнул: «Аттанде! мазу коляска!» Направо, налево…
– Черт знает! – вскричал Дмитрицкий, – вы, сударь, передергиваете!
– С вами играют, милостивый государь, благородные люди, вы забываетесь! Я с вами давно уже играю, господин Рацкий: заметили ли вы, что я передергиваю?
– Полноте сердиться! господин Дмитрицкий так только сгоряча сказал; кому не досадно проиграть два такие куша!
– Однако ж я не выходил из себя, когда проиграл вам третьего дня две тысячи.
– У вас характер, у господина Дмитрицкого другой.
Дмитрицкий исступленно ходил по комнате. Коляска ему нужна была для представительности…
– Милостивый государь, я коляску вам не отдам, я плачу вам за нее тысячу рублей, то, что сам заплатил.
– Это прекрасно! Вы сами заплатили за нее три тысячи; она шла в трех с половиной. Извольте, я за три тысячи отдаю назад, уступаю пятьсот рублей.
– Я у вас покупаю ее.
– Она стоит мне три тысячи пятьсот.
– Угодно тысячу двести? Вам никто за нее больше не даст.
– Она не продажная; я сам в ней поеду.
– Угодно полторы тысячи?
– Полторы тысячи деньгами, пенковую вашу трубку да шкатулку.
– Трубку? шкатулку? ни за что!
– Отдавай, пан, за полторы тысячи, – сказал Рацкий.
– Ну, так и быть.
Дмитрицкий со вздохом достал из шкатулки тысячу пятьсот рублей и бросил на стол. Это уже был второй заем без процентов и без всякого обеспечения.
Но читателю, верно, надоел Дмитрицкий. Оставим его покуда делать что хочет; расскажем что-нибудь другое.
IIУ одного папеньки и у одной маменьки были две дочки. Точка. До них не дошел еще черед. Жил-был старик со старухой, в Москве, древнепрестольном граде, в котором житье старикам и старухам. Старик был отставной капитан, следовательно, старуха была отставная капитанша. Жили они со времен екатерининских пенсионом, состоявшим из двухсот рублей. В первые годы отставки старик и старуха считали себя обеспеченными навек.
– Слава богу, – говорила старуха в 1789 году, – двумястами рублей можно пожить в довольстве и роскоши: двадцать пять рубликов в год квартира, рублей по десяти в год нам на одежу, за пять рублей в месяц можно иметь сытный стол… Сколько это, батюшка, составит? Считай!
– Сколько ты, матушка, сказала?
– Экой какой! клади двадцать пять за квартиру.
– Постой, счеты возьму. Ну, двадцать пять за квартиру.
– Десять да десять на одежу.
– Куда ж мне, матушка, десять! Мундир мне прослужит еще лет пять; четыре рубахи в год не износишь – рубль шесть гривен; пара сапогов рубль – вот и все: два рубля шесть гривен; тебе – другое дело, мало ли: пара платья, салоп, чепчик…
– Пара платья! довольно и одного новенького в год. Ситцевое, например, или коленкоровое: пять аршин, ну, хоть шесть, в четыре полотнища, по шести гривен аршин – три рубля шесть гривен; а понаряднее, флоранской тафты[8] – пять рублей. Салоп немногим чем дороже, да зато уж лет на десять сошьешь хорошую вещь – жаль носить.
– Ну, положим нам обоим двадцать рублей на платье. Еще что?
– По пяти в месяц на стол.
– Шестьдесят. Всего сто пять рублей.
– Кухарке в год восемь рублей.
– Восемь.
– Чаю и сахару в год много на пятнадцать рублей.
– Не много! Один Иван Тихонович выпьет рублей на пять, да и Матрена Карповна придет в гости, вторую не покроет!
– Ах, батюшко, жаль стало; да что бы мы стали делать, кабы добрые люди к нам не жаловали хоть на чашку чаю!
– Ах, матушка, слово молвится не в упрек. Всё?
– А сколько всего-то?
– Сто двадцать восемь; смотри-ко ты!
– А на говенье-то, священник с крестом придет – положил?
– Да ты, матушка, не сказала.
– О-ох, Иван Леонтьевич, ты словно не христианин. Клади смело десять рублев.
Вот таким-то образом рассчитывали старик со старухой пятьдесят лет назад.
Квартирка у них была такая приютная, что чудо! Так все установилось и улеглось в ней к месту! Как войдешь – кухонька, всё в исправности: горшки, ухваты, уполовники, чашки, посуда столовая; на печке спальня кухарки; из кухоньки в гостиную; в гостиной комод с шкафом – тут чайная посуда, серебро, чайные ложечки, счетом двенадцать, вставлены в местах на верхней полке. Тут канапе и дюжина стульев, обтянутых кожей. В переднем углу образ, пред ним лампадка. Стены оклеены зелеными обоями; по стенам в черных рамках картины: царь Иван Васильевич Грозный, четыре времени года и разные птицы, выделанные из перьев, наклеенных на бумагу. У стен большой сундук, ломберный столик, над столиком круглое зеркало; в двух окнах клетки с чижами, по сторонам коленкоровые с плетеной бахромой занавесы.
Из гостиной – спальня; общее ложе старика со старухой под миткалевыми занавесами; тут же лежанка, на которой сохнет запасная голова сахару; подле кровати, на гвоздях, платья, салопы и прочее, покрыты простыней; белье в комоде, шубы в сундуке, обвернуты также в простыни и переложены от моли табаком. Подле окна столик овальный с вырезом и бронзовой окраиной, перед столиком креслы Мавры Ивановны, в которых она обыкновенно сидит и вяжет чулок или перед праздником, надев очки, читает священные книги, а в праздник, если никого нет, раскладывает пасьянс.
Далеко они не распространяют свое знакомство; но со всеми соседями знакомы, не пренебрегают никем; Мавру Ивановну навещает и попадья, и дьяконица, и купчиха Акулина Гавриловна, и магазейная приставша[9], и иные; она их угощает и чайком, и орешками, и яблочками; зато и ей у них почет и угощенье всем чем бог послал. У Ивана Леонтьевича также не без знакомых, то сам в гости пехтуром, то вместе с сожительницей. К обедне, к вечерне, ко всенощной, к заутрене, – смотришь и нет времени на скуку.
Надо знать, что Мавру Ивановну знала и старая княгиня – соседка и часто в церкви выговаривала ей, что редко у нее бывает. А когда приходила Мавра Ивановна к княгине, то, как свой человек, засидится у нее за полночь, и ее отвезут домой в княжеской карете.
Таким образом старик со старухой жили, не горюя ни о чем, до нового столетия. С новым столетием как будто что-то переменилось в их жизни, как будто стало недоставать двухсот рублей на год. Старый дьячок, у которого нанимали квартиру, умер; а новый дьячок говорит, что времена уж не те и нельзя отдавать трех покоев в год за двадцать пять рублей: что, дескать, ему дают пятьдесят рублей. Куда ни обернись – деньги как будто поусохли и рубль отощал, а на копеечку и на грошик никто и смотреть не хочет, подай, говорит, пятачок. Соседи повымерли, а новые соседи как будто и не соседи. С старухой и стариком никто слова не промолвит. Дотянули кое-как до двенадцатого года – с ним кончилось и благоденствие старика и старухи. Французы идут! Народ бежит из Москвы; побежали и они за народом. Где люди остановятся, тут и старики. Пенсии неоткуда получать, денег нет; что вынесли на плечах, – пораспродали. Пробились кое-как два месяца. Воротились в Москву, и ни у кого так не плакалась душа по Москве, как у них.