Сергей Залыгин - Комиссия
— После-то, можно сказать, самое-то главное и начнется, товарищи Комиссия! — стал разъяснять Калашников. — Инструкцию лесной охраны составить надо? Надо! Правила взысканий за самовольные порубки — надо? Надо! А ценник на лес? А правила отпуска леса? Общий закон, чтобы в нем было всё усмотрено — восстановление леса, правила пастьбы, сенокоса и охоты, хранение лесных документов и планов, положение о таксации, — голова кругом, сколь предстоит делов! Я, сказать по правде, на Устинова сильно надеюсь. Ты ведь, Устинов, грамотный, и по лесу тоже, ты еще с царскими таксаторами работал!
— Давно было, — вздохнул Устинов. — Парнем я еще был. Неженатым еще. Ну, а забыть-то я не забыл ничего. Все помню…
Устинов и еще хотел сказать что-то, но его перебил Игнашка:
— И куды их столь, разных законов?! Не пойму я никак! Сделать бы один только, но всеобчий закон: руби и вообче воруй, кто сколь сможет и как умеет! А тогда и слова бы этого не было — воровство! И суда не надо, и никакой бумаги, никакой Комиссии. Да энтими бумагами хоть гору навороти человек всё одно через ее перелезет и сопрет, чо ему нужно!
— Игнатий! — чуть не в голос крикнул Калашников. — Ты кто, Игнатий: контра либо другой какой враг трудовому человечеству?! Или ты всё ж таки член нашей Комиссии? Отвечай!
— Да я же просто так! — забоявшись и подергивая себя за усы, стал оправдываться Игнашка. — Просто так, а более, ей-богу, ничего. Я ведь на всё согласный! Ну, пущай законов будет множество, лишь бы строгости было поменее — всё одно она ни к чему. И не для того же народ царя спихивал, чтобы после обратно ни к какому добру прикоснуться нельзя было? Чтобы снова и это было чужое, и то — опять чужое, и третье и пятое-десятое, а моего как не было, так и нет?! А я не согласный: мое тоже где-то должно быть! Обязательно!
Петр Калашников совсем было вышел из себя, покраснел, хотел что-то крикнуть, но его перебил Дерябин:
— А будет совсем наоборот тому, как ты говоришь, Игнатий! — сказал он строго. — Ты ведь как учитываешь? Ты учитываешь, будто власти нонче нету никакой. Если какая-то и есть — так далеко, в городе и на железной дороге. Так что она тебя не достанет. Но ты не понял, что лесная охрана, которую мы собственными трудами нынче сформировали, она единственная вооруженная и настоящая сила в Лебяжке и даже далеко вокруг. А когда так, то она может в любой момент взять в руки не только лесной, а любой закон гражданской жизни. И тебя, и кого-то другого, когда это будет необходимо, она запросто сможет взять за ленОк и надвое переломить! Вот это дело ты учел?
Игнашка заморгал.
А Устинов, даже не в продолжение разговора, а так, сам по себе, начал соображать вслух:
— Леса даже главнее в нашей местности, чем пашня! На пашне, на каждой десятине — свой хозяин, кто как умеет, так и пользует ее, и никому в голову не явится — перешагнуть чужую межу. А лес? Хозяина у леса нет. Из Кабинета царского он вышел, народным стал, и народ обязан показать — хозяин он либо только разбойник, что отымать — может, в морду бить — может, а хозяйствовать разумно — нету его! Может он сделать так или нет, чтобы каждая уворованная лесина позором была? Чтобы человек стеснялся в той избе жить, в которую эта лесина положена? Чтоб в ту избу и девку взамуж не выдавали?
— Чего захотел! — отозвался Половинкин. — Когда вся жизнь кругом воровство и спекуляция! Не жизнь — облако пустое: гремит, а дождя и капли нету.
— Ну, хватит облачностью-то заниматься. И небесами! — снова заметил Дерябин. — Вот ежели по правде, чего ты-то хочешь, Половинкин?
— Закона хорошего хочу я, Дерябин. Закона жизни. Чтобы как ровно пару рабочих коней запречь его да и поехать на ем куда нужно!
Петр Калашников подумал, вздохнул и сказал:
— Ну, до завтрева, товарищи.
Члены Комиссии зашаркали под столом ногами, собираясь встать и пойти по домам, но тут стало слышно, как открылась дверь в кухню — кто-то зашел с улицы. Зашел и сказал:
— Хозяева-то во сне, поди-ка, уже? — Никто не ответил. Хозяева Кирилл и жена его, должно быть, верно что притомились и уснули, но гостя это ничуть не смутило, и он подтвердил: — Ну, и пущай, правда, спять! В этакую-то поздноту.
Первым догадался Игнашка:
— Это, мужики, товарищи члены Комиссии, это сам Иван Иванович явился. Саморуков!
Приоткрылась дверь из кухни в горницу, показался Иван Иванович. Правое плечо, которое было у него повыше левого, он пропустил вперед, потом скинул шапку, перекрестился, поморгал на яркий свет и вошел весь. Сказал удивленно:
— При карасине сидите-то? И не врете, что при настоящем карасине? А?
— Нет, мы не врем, Иван Иванович! — заверил Игнашка. — Даже нисколь: энто у нас тут истинный горит карасин в ланпе. Садитесь, будте добреньки! И подвинул свой табурет, а сам умостился на подоконнике.
Иван Иванович сел, зевнул, разгладил пестренькую шерстку, не густо разбросанную по всему лицу, вынул из кармана щепотку табаку, но раздумал толкать ее в нос, а бросил обратно.
— Ну? Ну и как вы тут, товарищи Лесная наша Комиссия? Товарищи вы либо господа?
— Мы — товарищи! — снова подтвердил Игнашка. — Мы беспременно оне!
— По-другому сказать — так власть и начальство?
— Ну, какое там! — не без сожаления вздохнул Игнашка.
— А што, Игнатий? Без власти, без начальства ни к чему всё одно не подступишься. Разве что к собственной бабе. Ну, а скажи — тебе-то какие наиглавнейшие заботы в Комиссии в энтой?
— Мне-то?
— Тебе…
— А разные, Иван Иванович! Как бы в дураках не остаться! Как бы и мне тоже одну бы, а то и другую бы хорошую лесину поиметь! Однем словом, дураком неохота быть!
— Вот она — самая великая беда всего человечества! — громко и сокрушенно вздохнул Петр Калашников. — Игнатиев Игнатовых развелось среди людей слишком уж много! И едва ли не в каждом нонешнем человеке сколь-нибудь да сидит Игнашки. В одном более, в другом — поменее, но сидит и ждет своего часа. Настает час, и тогда Игнашка берет свое и мутит светлую воду и человеческое сознание, а когда сделано что-то по уму, он обязательно переделает на глупость. Почему так? Да вовсе не потому, что ты, Игнатий, сильно глупой от природы, хотя, конешно, может быть, и это. Но потому еще, что так человеку удобнее и легче, так он живет себе и живет, как поросенок, а к человечески трудному не прикасается, избавляет себя от его. Лень бывает человеку человеком быть, а то, наоборот, недосуг быть им. Трудное это слишком для многих людей занятие — быть человеком.
— Вот-вот! — согласился Иван Иванович. — Ить куда ни кинь — всё временное: деньги — временные, власти — временные, законы — временные. Гляди-ка — и вся-то жизнь тоже временной сделается, а тут уж Игнатию ход дак ход! Тут ему — жизнь дак жизнь!
— Но мы, Иван Иванович, в нашей Комиссии должны прививать людям сознательность во что бы то ни стало! Всем! Хотя бы даже Игнатию! — заверил Калашников.
— Понятно! — кивнул Иван Иванович. — Энто вроде как по воде пешком ходить. У святых получалось. Но, припомнить, дак тоже не у всех.
А Дерябин откашлялся и обратился к Саморукову на «ты»:
— И что же ты пожаловал к нам, Иван Иванович? Зачем?
Иван Иванович снова опустил руку в карман, на этот раз он уже аккуратненько толкнул щепотку в ноздрю и чихнул.
— Вот ведь ишшо день прошел… Ночь уже поздняя, а дня — как и не бывало.
— Ну так и что? — пожал Дерябин плечами.
— Интересно — как день-то сгинул… Ну, как, к примеру, сгинул он в вашей в Комиссии? Зачем?
— Мы время здесь не теряли, Иван Иванович, — ответил Калашников. Нисколь! Мы Комиссию открыли нонче торжественной речью, утвердили лесную охрану десять человек. И первым у нас идет в той десятке товарищ Глазков Иннокентий Степанович, вторым — товарищ Семенов Эн Эн, а третьим…
И тут Калашников осекся, замолчал.
Ведь, в самом деле, как получалось? Получалось, будто стОит только Ивану Ивановичу заглянуть на огонек Лесной Комиссии, и председатель тут же делает ему полный отчет.
Года два-три назад всё, наверное, так бы и было. Года два-три назад и представить было невозможно, чтобы общественное дело решалось без Ивана Ивановича. Но ведь нынче-то — не старый режим? Господ нет, даже господ-стариков! Так что Иван Иванович, может, уже и верно — человек самый отсталый, старорежимный и несознательный?
И вот уже член Комиссии Дерябин сердито откашлялся и сделал рукой движение, как бы спрашивая: «Что же это ты, председатель? Да разве можно?» А другой член Комиссии, Половинкин, наоборот, молча и без всякого движения уставился на Калашникова. Тогда Калашников посмотрел на Устинова — тот-то как думает?
Но, прервав долгое молчание, Иван Иванович сам к Устинову обратился:
— Скажи-ка, Николай Левонтьевич, об чем тебе нонче думается? А?
— Как это? — не понял Устинов и встрепенулся, вышел из своей задумчивости.