Георг Борн - Гулливер у арийцев
Через час я в кабинете у Форста. Он с трудом сдерживает бешенство.
— Где вы, Браун, пропадаете по целым дням? Неужели вы думаете, что мы вам даем деньги только для того, чтобы вы бегали за всеми юбками в Париже?
— Я вас тоже могу познакомить кое с кем из них, господин Форст.
— Бросьте глупые шутки, нам нужно переговорить об одном очень серьезном деле. Вы способны что-нибудь соображать, Браун? Судя по выражению вашего лица, можно в этом усомниться.
— Будьте спокойны, я весь внимание.
— Так вот что, Браун. Вам придется проехаться в Чехословакию. Вы там бывали?
— Увы, никогда.
— Тем лучше. Вы поедете под фамилией Крюгер, но никто, абсолютно никто не должен знать, что вы выехали из Парижа. В этом деле требуется максимальная осторожность.
— Пока я все понимаю. Итак, идем дальше.
— Известен ли вам некто Рудольф Урбис?
— Директор франкфуртской радиостанции?
— Тот самый.
— Он ведь национал-социалист?
— Нет, ваши сведения очень устарели. Урбис — член «Черного фронта» и правая рука Отго Штрассера, который всегда ненавидел нашего фюрера, но теперь, после того как кокнули его братца Грегора, стал совсем бешеной собакой. У нас есть очень точные сведения о том, что вблизи нашей границы в Чехословакии, этот Урбис устроил небольшую радиостанцию и почти ежедневно в течение нескольких минут передает штрассеровские воззвания штурмовикам, оскорбляет наших вождей и тому подобное. Мы долго терпели этого прохвоста, но теперь, после измены Рема, деятельность Урбиса стала для нас невыносимой. У нас имеются, по-видимому, точные агентурные сведения, говорящие, что Урбис и его станция находятся в Штеховицах, в отеле «Загоржи». Сначала нас сбили с толку и сообщали нам, что Урбиса надо искать в деревне Загоржи. Ни на одной карте мы не нашли этой деревни, и только теперь выяснилось, в чем дело.
Итак, Вольфганг Крюгер, вы сегодня вечером выедете в Штеховицы, остановитесь в отеле «Загоржи», установите, действительно ли там находится Урбис. Проверьте, чем он там занимается, и самое главное — познакомьтесь с ним как можно ближе. Если вы обнаружите Урбиса и сумеете с ним сойтись — а это вы обязаны суметь сделать, — пошлите телеграмму в Варшаву по адресу, написанному на этой бумажке. В телеграмме должно быть сказано: «Вышлите деньги чеком».
— Если я вас, господин Форст, спрошу, к чему вся эта таинственность, вы, конечно, пройдетесь насчет моего любопытства, поэтому хочу лишь знать, до каких пор я должен торчать в этой дурацкой чешской дыре? Кроме того, мне нужно знать, за кого себя выдавать.
— Этому мне вас нечего учить, Браун; вы сами придумаете какую-нибудь версию. Что касается срока пребывания, то вы все узнаете на месте в нужный момент.
— Если вы думаете, что я стал умнее от ваших слов, господин Форст, то вы жестоко ошибаетесь. Пока все напоминает детективный роман.
— Словом, вы сегодня выезжаете.
— Я в этом не уверен: для того, чтобы отправиться в путешествие, хотя бы даже столь таинственное, нужно иметь деньги, а их-то у меня и нет.
— Но я ведь недавно дал вам две тысячи франков.
— Неужели вы думаете, господин Форст, что я за свой счет буду путешествовать по Чехословакии для того, чтобы поселиться в каких-то нелепых Штеповицах, нет, простите, — Штеховицах. Я не люблю, когда меня считают наивным, доверчивым ребенком.
Форст бросает на меня злобный взгляд и шипит:
— Пишите расписку на пять тысяч франков.
— Простите, господин Форст, но мне не хватит двух с половиной тысяч.
— Вы опять начинаете свои идиотские шутки, Браун?
— Я абсолютно не предполагаю шутить, я хотел лишь написать вам расписку на десять тысяч франков.
— Пишите на восемь тысяч франков.
Я выхожу на улицу, напевая песенку о Мальбруке, собравшемся в поход. В кармане у меня пять тысяч франков: Форст, видно, снизил свою ставку.
Я разрешил себе поездку в спальном вагоне, хотя Вольфганг Крюгер только скромный банковский чиновник. В купе жарко, долго не могу заснуть, мой сосед гнусно храпит; мне хочется всунуть ему в горло носовой платок. Думаю о встрече с Урбисом. Будь я страховым агентом, я бы отказался выдать ему полис. Рекомендую вам, мой пока еще незнакомый друг, написать завещание. Я, собственно говоря, с интересом думаю о предстоящей операции. Главное — это должна быть тонкая и чистая работа.
Днем читаю иллюстрированные журналы, просматриваю газеты, позже направляюсь в вагон-ресторан. С аппетитом обедаю. Я, кажется, слишком много ем, у меня начинает; расти брюшко. Это, Штеффен, не дело, тебе еще рано толстеть, ты должен заботиться о своей фигуре. Подумай, что скажут девицы; хотя, впрочем, некоторые авторитетно уверяют, что женщины любят толстых.
8
Вильсоновский вокзал в Праге. В моем распоряжении сколько свободных часов. Оставляю свой багаж на хранение.
Кстати, мой чемодан, оставленный в Германии на границе, довольно дорого обошелся Форсту. Он рвал и метал, когда я перечислял ему ценные предметы, находившиеся в чемодане. Он даже пробовал пугнуть меня тем, что запросит Берлин о содержимом моего багажа, оставленного на границе.
— Ничего из этого не выйдет, господин Форст.
— Почему?
— Да потому, что чемодан пропал.
— Откуда вам это известно?
— Я видел выражение лица моего спутника, любителя голландской литературы.
Итак, сдав вещи на хранение, я отправился осматривать город. Прага — это забавная смесь средневековой старины и современного. Прислушиваюсь к шипящему говору на улицах: «пшишли», «пшес», «ржикал». Закусываю в колбасном магазине «Земка» на «Вацлавске намести». Это главная улица золотой Праги. Немцы называют эту улицу «Венцельплац». Я нигде не ел таких прекрасных сосисок и пирожных, как в Праге.
Внимательно приглядываюсь к чешкам. Они вовсе не так толсты, как о них говорят. Среди них очень много хорошеньких. Жалко, что я не задерживаюсь в Праге. Ничего, наверстаю на обратном пути.
О чехах мне рассказывали, что их национальной трагедией является диспропорция между бурным темпераментом женщин и флегматичностыо мужчин.
Я никогда не был шовинистом, однако должен сказать, что, когда вижу чешских или польских офицеров, я чувствую атавистическое желание вцепиться им в горло. Проанализировав это странное состояние, я пришел к выводу, что мы, немцы, привыкли считать чехов и поляков рабами, поэтому нас теперь приводит в бешенство вид этих людей в офицерских мундирах.
Я сижу в поезде, который ночью привозит меня в пресловутые Штеховицы. Воображаю, какая это провинциальная скучная дыра. Из тебя, Штеффен, кажется, хотят сделать коммивояжера. Ты, впрочем, не имеешь оснований быть недовольным: у тебя ведь, маленький хитрец, есть все, что ты так любишь, а вкус ведь у тебя неплохой.
В купе слышна только чешская речь. Из всех славянских языков мне нравится лишь русский, он, кажется, благозвучен: «господи помилюй», «спасибо», «харашо».
Я по натуре очень общителен и начинаю скучать. Вынимаю из кармана номер «Вю», рассматриваю иллюстрации.
Мой сосед справа — старичок, похожий на белку, — начинает меня интервьюировать. Я отвечаю, что не понимаю по-чешски. Старичок переходит на ломаный немецкий язык:
— Вы иностранец?
— Да.
— Немец?
— Да.
— Вы едете в Германию?
— Нет.
— А куда?
— В Польшу.
— Что вы там будете делать?
Интервью делается невыносимым; я углубляюсь в журнал и перестаю отвечать на вопросы. Старичок апеллирует к другим едущим в купе и, очевидно, подвергает мою личность энергичной критике. Он, видно, при этом выражается не вполне литературно, так как девица, сидящая у окна, смущенно краснеет и прячет нос в книгу; остальные хихикают.
На всех станциях по перрону бегают мальчики в белых куртках и пронзительно кричат: «пиво-пиво», «хоуски», «горки парки». Показываю пальцем на сосиски, — это, оказывается, и есть «горки парки», «хоуски» — это особой формы булки, посыпанные крупной солью.
От нечего делать смотрю в окно, вообще же я не любитель пейзажей, природных красот и тому подобного, — я всегда был на редкость прозаичен и ценил только одну красоту — женского тела.
По обе стороны поезда — поля, покрытые высокими жердями, по которым вьется хмель. Потом начинаются картофельные поля, временами — свекловичные. Везде работают люди, преимущественно женщины. Удивляюсь, как им это не надоедает. Мне страшно подумать о такой жизни: каждый год сеять, потом убирать урожай, опять сеять, опять убирать.
Я считаю, что вообще не существует интересной работы; если люди говорят, что работа их увлекает, они либо идиоты, либо лжецы. Уж, кажется, на что разнообразен труд журналиста, а по существу он чертовски скучен и утомителен. Впрочем, возможно, у меня очень индивидуальное восприятие, заурядные же люди просто не замечают того, что так раздражает меня.