Василий Дворцов - Аз буки ведал
- Это вы из меня чистого ария делаете. С моей-то бородой! А мне как раз сегодня утром в нордийстве отказали!
- Ну, такая борода и у Александра Невского была. А отказали из зависти.
- И тогда где же она, моя Валькирия? Копьеносная Дева?
- Валькирия?.. Так она ведь и сестра, и жена герою... Жаль, я плохо тюркский эпос знаю. Наверняка ведь параллели есть. Пракорни-то одни у них с нами. Или у вас с... вами же! Вот запутался, но все равно: белые, не монголоидные... Жена и сестра...
Они вышли на солнце. Анюшкин старательно запирал склад.
- Тут я спирт от Семена прячу. Выдаю только помаленьку: норму его давно знаю. Кстати, вы ведь бреетесь, а как же вас баба Таня приветила?
- Сами говорите: я - Зигфрид. А она тоже с севера. Поясок видели?
- Даже так? Я перед вами умаляюсь не по дням, а по часам! Еще и поясок обережный. Это уж что-то совсем особое. Она ведь очень не простая старушка.
- Я уже понял.
- Ее сами старообрядцы не очень-то жалуют. Так, только когда им подлечиться надо.
- Я видел, видел: сова, черная кошка...
- Вот-вот-вот. И еще пещерки.
- Пещерки? В Беловодье?
- Оне самые! Да, вы меня поражаете: уже все знаете. Все... А что же я вас не покормлю? И вы не просите? Пойдемте, пойдемте. Столько еды у нас пропадает - нужно съедать, съедать. Не выбрасывать же!
Действительно, не выбрасывать. Что там насчет сего у классика: "Человек - это звучит горько. Максим Гордый" - так мама начинала свою лекцию о великом пролетарском писателе... Съедим, все съедим. Потребим. А кого тут стесняться?
Они прошли на веранду к реликтовому самовару, около которого относительно белела бумажная одноразовая скатерть с разложенным для них, стервятников, пиршеством. Их, правда, уже обошла сорока, успевшая урвать с крайней тарелки великолепную сардинку холодного копчения.
- А вы знаете, почему в Москве нет сорок?
- Расскажите!
- Они прокляты там. Вот только не помню точно, кем из патриархов: то ли Ермогеном, то ли Никоном. Как птицы, исполняющие ведьминские поручения.
- И что, в самом деле их нет?
- В самом деле...
На ухе дальнего болвана с острова Пасхи висела красная бейсболка.
- Садитесь, Глеб, садитесь. Что вы стоите, нам тут стесняться некого.
Глеб машинально сел, машинально сунул что-то в рот, пожевал. А Анюшкин в восторге оттого, что он сегодня не один на один с запившим от гостей Семеном, щебетал, щебетал. Наверное, намолчался за эти дни. Да, какая для него это пытка: видеть и не сметь критиковать. И не из страха наказания, а из убеждения, что это ему самому опасно приятно... Ладно, пусть отдышится, выпустит пар...
-...Ваши бумаги в целости и сохранности. Так что не волнуйтесь. У меня, конечно же, зуд был страшный - заглянуть. Но я, ей-богу, стерпел. Даже когда Светлана тоже просила... Я что-то не то сделал? Они все там же спрятаны...
- Нет, нет. Я вам доверяю. Давайте я сам вам их покажу. Расскажу что и как... А она вон кепку забыла?
- Забыла? Хм... Забыла! Да разве она нечаянно?.. Только вы меня все равно не послушаете. Она не забыла, это повод, чтобы вернуться. Значит, она должна вернуться? Зачем? Пожаловаться на свою судьбу объедка с барского стола?..
Глеб встал, подошел к бейсболке, снял. Внутри, за окантовочной лентой, торчал край бумажки. Он повернулся спиной к Анюшкину, вынул, сжал в кулак.
- Глеб. Вы сейчас просто обязаны меня послушать. В том смысле, что послушаться. Я вам только добра желаю. Вы человек неординарный, сами себе хозяин. Но здесь вы подвергаете себя совершенно ненужной опасности. Поймите: она сама сделала свой выбор. Это не жертва насилия или чего-то там. Это ее волевой шаг: ей хотелось красиво жить, и вот она живет по своим представлениям о красоте.
Глеб вновь сидел за столом, вновь что-то жевал. А рядом лежала красная кепка с большим пластиковым носом. Как у пингвина. Анюшкин стоял напротив и, через стол, старательно заглядывал ему в лицо через свои лупы. Аж пригибаясь. Подавал хлеб, наливал простоквашу. Даже чуть-чуть смятую салфетку откуда-то вытащил. Хоть не в помаде.
- Тут уже в прошлом году была история. Один следователь, с будущим, между прочим, попытался ее изменить. Он ведь жизнью рисковал! Ее хозяина все знают: да, он чудовище. Жутко циничный тип. Даже не животное. Хуже. И гарем у него по всем селам и весям... Но она сама выбирала! За "красивую жизнь"... И этот следователь был дурак, но ему очень крупно повезло: его просто вышвырнули... Но - она, она-то!.. Она даже не вспомнит. Почему знаю? Эксперимент сделал: когда она меня про вас спросила, то я ей его ружье предложил забрать. Так она даже не дрогнула! А ведь он за нее стреляться хотел... Его тогда отсюда до города в наручниках в багажнике везли... Но у нее даже глаза не сморгнули!
Анюшкин неожиданно вынул из руки Глеба бутерброд и откусил его сам.
- Это вы про Котова?
Тот поперхнулся. Правильно! Нечего чужое брать, мог бы сам себе намазать.
- Вы и про него что-то знаете?
- Это он мои бумаги нашел. И через Светлану прислал.
- Ах, вон оно как... Это еще прискорбней... Но он-то теперь свободен, а за вами охотятся. И вы мне не сказали, что это не за убитого доктора. То есть не за одного только доктора... Меня предупредили, я вам тоже не сказал, что вы здесь нежелательны. За вами какая-то история с Москвы тянется? После расстрела парламента? Но вы же под амнистией?
- "Под амнистией"! Если бы вот умер, с кладбища сняли бы наблюдение... Но пока я жив... Сами говорите: "тянется".
- Чем живы? Если я правильно понимаю: этими бумагами?
- Правильно понимаете.
- Что там?
- Свидетельства... Нашей невиновности.
- И за это-то вас и преследуют?
- Да... Патриарх произнес анафему. Тем, кто человеческую кровь прольет... Вот мы и собрали все свидетельства - мы ничью кровь не проливали!
- Господи! Ну почему, почему вы молчали? Анафема. Ну конечно же! Анафема! Неужели это нельзя было мне... ну, доверить, что ли? Я ведь вас почему спрашиваю теперь, не оттого, что боюсь. Нет! Но я просто не знал, как вам помощь-то требуется. Какая помощь... Это же теперь только я понимаю кто за этим стоит! Перед анафемой...
- Госбезопасность? Ничего подобного! И даже не "бейтар". Это... я и сам иногда не в состоянии понять.
- Да-да!
- Иногда щупаюсь перед зеркалом: может, мания преследования... Ведь я уже как колобок - только оторвался от одних, меня тут же нагоняют другие... Даже этот доктор - ну почему его на моих, именно моих глазах? Ладно, Джумалиев вот заступится, отпадут "эти". Так уже точно новые будут... Кто только?
- Я знаю, знаю... это Охотники за буквами!
- Кто-о?!
- Охотники за буквами.
- Говори!.. Рассказывайте.
- Это особая история... Вы же знакомы с теорией звука как дыхания? И не просто дыхания, а дыхания жизни. Той самой, что в Адама вдохнулась? Так вот. Произнести звук - значит дохнуть. То есть выдохнуть звуками имя... Это же: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог... Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков". Я эти слова и во сне даже помню: "В Нем была жизнь". Жизнь... Поэт - человек, наполовину живущий в этом мире, наполовину в ином, он ловит своей душой идеи. Которые еще там, но уже неминуемо приближаются. И провозглашает их прибытие на землю. Греки, а потом и святые отцы хорошо различали это внутреннее, непроизносимое Слово. Именно поэт находит ему адекватное звукосочетание. И Слово становится внешним. Но поэты всегда ужасно читают свои стихи, мертвенно. Это не их призвание. Стихи должны читать рапсоды, которым дано так особенно дышать, что мертвенные пока, но понятные уже всем идеи оживают и сами животворят уже в душах слушателей. Это древние греки тоже хорошо знали. Ведь что интересно: рапсод, читавший только Гомера, сам впадал во время чтения "Илиады" в транс, но этого не случалось с ним при чтении, ну, например, Пиндара. И наоборот, тот, кто читал только Пиндара, не впадал в транс при стихах Гомера... Да. А уж потом писцы ловят ожившие звуки, расправляют их, как бабочек, иглами грамматик. И помещают на страницы в виде букв. Мысль, записанная буквами, похожа на...
-...на кладбище. На города мертвых. Буква - эпитафия звука.
- Нет! Нет! Буква - хранилище звука, его спора. Ибо звук в ней не жив, но и не мертв! То есть он жив, но как в летаргическом сне. И более того, из буквы он может переходить не только в нашу жизнь, но возвращаться в ту, в жизнь идей. Это в случаи гибели рукописей. И поэтому бессмысленно сжигать книги. Идеи от летаргического сна записей вновь - через астрал, через чье-то бесконтрольное вдохновение - возвращаются в наш мир! Реинкарнация через вдохновение! Опять весна, опять цветы! И поэтому умные или, точнее, настоящие охотники за буквами знают: все опасные рукописи и книги нужно не уничтожать, а просто таить, прятать! Прятать от возможного рапсодирования! Озвучивания. Вот вам и закрытые архивы: то, что записано, но что нельзя прочитать, лучшее пока средство убрать идею из нашего мира.