Дворец сновидений - Исмаил Кадаре
Успокоившись, он разглядывал узоры большого персидского ковра, подарка султана ко дню рождения Визиря, самого большого и самого прекрасного ковра из всех, какие только Марк-Алему довелось видеть в своей жизни. Это была одна из немногих вещей, сохранивших свою красоту и теперь, после начала его работы во Дворце Сновидений, когда весь мир поблек в глазах Марк-Алема.
Он оторвал от него взгляд, когда понял, что в гостиной воцарилось молчание. Говорил Визирь. Он объявил приглашенным, что немного погодя те услышат рапсодов, приехавших из Албании, а затем, во время ужина и после него, по обычаю, они послушают славянских рапсодов, которые будут петь отрывок из эпоса о роде Кюприлиу.
— Пусть войдут, — обратился он к дворецкому.
Немного погодя, в наступившей глубокой тишине, они вошли. Их было трое, в тамошней одежде, двое среднего возраста, третий помоложе, с музыкальными инструментами, которые легко несли в руках. Все внимание Марк-Алема сосредоточилось сначала на этих инструментах, «ляхутах», как они их называли, очень похожих на гусли славянских рапсодов. Он испытал такое же удивление, если не сказать разочарование, какое испытывал и при виде славянских гуслей. Поскольку он слышал так много разговоров о знаменитом эпосе, ему представлялось, что музыкальные инструменты, под аккомпанемент которых он исполняется, должны быть какими-то необычайными, такими, что рапсоды с трудом тащили бы их за собой, величественными и ужасными. А гусли были всего лишь простым деревянным инструментом, легко удерживаемым в одной руке, и с одной-единственной струной. Представлялось совершенно невероятным, что гигантский древний эпос оживал вновь и вновь при помощи этого куска дерева с натянутой струной. Теперь, увидев ляхуту, он испытал, как ему показалось, еще большее разочарование. После рассказа Курта о воплощении эпоса на албанском языке он думал, сам не зная почему, что вид албанской ляхуты изменит ощущение разочарования, испытанное при виде реальных гуслей. Не только величественной и тяжелой, но чуть ли не покрытой пятнами крови от всего этого безжалостного эпоса — вот какой, в его представлении, должна была выглядеть ляхута. А она оказалась столь же простой, как и гусли, такая же деревяшка с дырой посередине и единственной струной.
Рапсоды продолжали стоять между двумя группами гостей, на которые те разделились сами собой по обе стороны от них. Волосы у рапсодов были светлые, как и глаза. Глаза эти смотрели не просто презрительно, а так, что возникало ощущение, будто они не пропускали внутрь увиденное, отражая все обратно.
Слуги подали рапсодам ракию в таких же рюмках, как и всем остальным гостям, но те едва их пригубили.
— Ну, тогда можете начинать, — сказал по-албански Визирь.
Один из рапсодов сел на маленькую скамеечку, принесенную дворецким, положил ляхуту на колени и какое-то время сидел молча, не сводя глаз с ее единственной струны. Затем его правая рука подняла смычок и дотронулась до струны. Первые звуки инструмента были низкими и однообразными, с какой-то упорной настойчивостью возвращавшимися к той точке, с которой и началось звучание. Они были подобны долгому стону, такому долгому, что после него в груди возникала пустота. Марк-Алему показалось, что если это будет продолжаться, то все они начнут задыхаться от нехватки воздуха. И что, неужели эти надрывные звуки не будут сопровождаться пением? Этот вопрос, казалось, застыл в глазах у всех присутствующих. Эти звуки нужно было обязательно чем-то прикрыть, иначе струна ляхуты будет стонать до тех пор, пока не раздерет их души до кровавых ран своим несмолкаемым визгом.
Когда рапсод наконец открыл рот и начал петь, Марк-Алем почувствовал некоторое облегчение, но ненадолго. Как и в звуке ляхуты, в голосе певца тоже таилось что-то нечеловеческое. Казалось, с этим голосом провели специальную хирургическую операцию, удалив все обычные звуки и заставив ею звучать странным, потусторонним образом. Это был голос, услышав который сразу становилось понятно, что человеческое горло и горное ущелье так долго перекликались друг с другом, что исчезли все различия между ними. И после этого они продолжали переговариваться с другими голосами, все более далекими, добираясь даже до звездных рыданий. К тому же голос и произносимые им слова сполна могли принадлежать не только живым, но и мертвым, установив связь и с ними, и вот как раз с ними она была более осязаемой.
Марк-Алем не сводил взгляда с единственной тонкой струны, дрожавшей над отверстием в корпусе. Именно она порождала жалобный стон, и отверстие отвечало ей, усиливая эту жалобу до неимоверных масштабов. И внезапно Марк-Алему стало совершенно ясно, что отверстие это было дырой в душе народа, к которому он принадлежал. Рыдание, вырывавшееся оттуда, было вековечным, ему и раньше доводилось слышать обрывки этого плача, но только теперь он слышал его полностью. Дыра ляхуты зияла теперь прямо посреди груди Марк-Алема.
Второй рапсод начал исполнять балладу о мосте, и в воцарившейся глубокой тишине Марк-Алему показалось, что он слышит стук молотков каменщиков, под холодным небом возводивших мост, окропленный жертвенной кровью, который вместе с именем передал роду Кюприлиу свое проклятие.
И хотя страх сжимал его грудь, он внезапно ощутил неудержимое желание отбросить половину своего имени, его восточную часть, и назваться новым именем, таким, какие носят в его родной стране: Гьон, Гьергь или Гьорг.
Марк Ура, повторял он про себя, Марк Гьон Ура, словно пытаясь привыкнуть к своему возможному имени, каждый раз, когда слышал слово «мост», единственное понятное ему в словах рапсода.
И тут же в мозгу его мелькнуло смутное, как при попытке припомнить сон, воспоминание о сновидении, увиденном неким продавцом овощей, о каком-то музыкальном инструменте, упавшем на пыльную почву. Он не помнил подробности этого сна, помнил только, что хотел когда-то выбросить его в корзину, но затем пропустил. Теперь ему вдруг подумалось, что упомянутый в нем музыкальный инструмент удивительным образом напоминал ляхуту.
Рапсод продолжал петь все тем же резким голосом. Курт Кюприлиу, с горящим как в лихорадке лицом, не сводил с него взгляда. Время от времени он тихо переводил что-то австрийцу. Визирь, с запавшими глазами, мешки под которыми, казалось, все больше темнели, сидел, скрестив руки перед собой. Марк-Алем разбирал иногда какие-то строки, произносимые