Глеб Успенский - Кой про что
Долго и упорно молчал хозяин и, очевидно, крепко о чем-то думал… Все мы ждали, что будет.
Вдруг он вздохнул глубоко-глубоко, выпрямился на стуле, потом быстро поднялся во весь рост и громко произнес:
— По совести? По чистой совести вам?
— Да-да! Пожалуйста!.. — подзадоривал Пуховиков.
— Все по совести?..
Пуховиков опять поддакивал, а хозяин, приготовляясь ответить что-то, но, видимо, затрудняясь ответом, в волнении колотил себя бутылкой в грудь.
— По совести? — громко воскликнул он и столь же громко прибавил: — А потому что… сволочь!
— Кто? — подсунул ему Пуховиков.
— Я! Я сволочь! — грянул хозяин и так ударил бутылкой в грудь, что из нее выплеснуло струю водки.
— Я! Я!.. — кричал он. — Вот кто есть основатель всей подлости!
И в сильном волнении (не разлучаясь, однако, ни с графином, ни с рюмкой), охмелевший хозяин почти упал в свое кресло.
— По совести вам? так вот как: у нее была спервоначалу душа чистая, а у меня душа была грязней грязи! Я собственно потому и вовлек ее в брак, что душа-то моя почернела, так мне требовалось около чистого, приютиться… Вот я и выдернул ее из грядки за хохол, как редьку!.. Да к себе в берлогу! А она не мне чета была! Не по себе я брал товар!.. Я к грязи с детских ден приучен! Чай, знаете Валдай-город? Ну так у моих родителей три трактира там было с органами… И грязи, и греха — не приведи бог, сколько было!.. А она, Надежда-то, дьяконская дочь, смирная, тихая, умная, обученная, сама чистота небесная! Все у нее, бывало, что-то светит в глазах-то! Ей-ей не совру, скажу вам: сидит, бывало, читает книжку, а надо лбом у нее (вот это самое место) точно что летает… ей-богу, не вру! Привлекала меня вполне… Ну я с дьяконом и так, и эдак… сладили! Живем по-супружески, а вижу не то!.. Кажется, уж по женской части понимал? А не то! У, как строго надо!.. Тут надо не то, что поступать чисто, а и думать-то чисто надо… вот тогда будет прок! А о чем мне думать? Приобык я к грубости, к своевольству… Стал я пред женой представляться вроде серьезного человека… И верила ведь!.. Тянет меня учиться, а я уж всему научен!.. Завлекла меня к помещику (еще в девицах она у них живала), школу смотреть, с учителями разговаривать… Прямо сказать, добрые были люди, настоящие… Истинно добро хотели творить. Вот и ее туда тянет к ним. А мне с ними смерть! Меня тянет в кухню, к бабам, взять балалайку да с Матрешкой сдействовать ухарскую! Ведь кто к этому приобык, так ведь с бабами, девками гулять — ух, как вихорно-хорошо! Понемножку, полегоньку, то каблучками, то ладошками, так тебя начнут потрогивать, подергивать, поворачивать — и не опомнишься, как словно в облаках без памяти плаваешь… И-и-их, бывало, как в рощах мы гуливали!.. Терпишь, терпишь дома, да как дашь себе бенефис…
— Зачем же бенефис-то? — с упреком заметил Пуховиков.
— Да ведь хорошо! дюже хорошо этак-то колесом под облаками-то шарахнуть! Ах, братец ты мой!..
— Да, точно, — проговорил Пуховиков, — кажется, действительно не по вас она!
— Нет, братец ты мой, не так! Мне без нее тоже невозможно… У меня так: от вольной жизни тянет к ней, а от нее к чорту в зубы призывает… Вот ты что разбери!.. Я бы и с ней соскучился… и с моими актерками стосковался, вот какая моя природа! Оно бы и ничего, все бы честь честью шло, только вот в ней-то своя загвоздка сидела. Тянет ее к учению да ко всему хорошему! Книжка ей требуется, так ее и подмывает к этим самым господам пойти, так у нее на лбу-то и летает этот дух-то благородный! Я бы сам-то как-никак преоборол себя, это мы можем; иной раз четверть водки осадишь, придешь к родителю, а рыло точно у схимника, чист и свят! Да она-то вот все в сторону, все своей дорогой… Думаю, определить ее к трактирному делу, посадить за выручку? Потому родитель к тому времени помер и дело в моих руках было. Огрязнеет! а мне нужна чистая!.. Ну пока что жил, терпел — "пусти да пусти к господам!" Раз не позволю, два не позволю, в третий — нечего делать, пойдем вместе. Она ускользнет к молодым барчукам, барышням и к прочим студентам, а меня только вот икота колотит… И стал замечать, что склоняется она к одному, например, человечку… "Ах, говорит, какой превосходный Митрофан Иваныч!.. Какой умный!.." А парень, точно, умственный, головастая тварь, нечего сказать… Воротит от этих слов все нутро во мне, а чем ее отшибить? не придумаю, способов нет! По наукам ничего не соображаю, разговора не понимаю ихнего, а вижу, что тянет, тянет ее туда, вижу, что там ей место настоящее… Что тут делать? Представилось мне так, что беспременно она от меня "уйдет!" И ушла бы, и беспременно бы ушла — это верно! (Ведь ушла же таки!) Да бог мне в эту пору помог… Наткнулся я в нашем трактире на двух наших же мужиков. Сидят, чай пьют, расспрашивают. "Жив ли такой-то? А такой-то где? А этот-то помер или нет?" Да вы-то, мол, кто такие сами-то будете? Ну, слово за слово, рассказали они все. Убежали они вдвоем из наших мест лет пятнадцать тому назад и попали в Турцию; и теперь вроде турецких подданных и с турецкими паспортами опять въехали в Россию, приписались на Кавказе и живут припеваючи… Наговорили они мне про этот самый Кавказ неведомо чего: и места много, и всего много, и вольно, и богато… рай! Забрало меня за живое! Думаю: "Затащу я свою Надежду в неприступные места, сохраню ее от прочих народов для себя, и никакой чорт нас не разыщет!.." А у меня характер горячий. Влетело это мне в башку, даром не лежало. Обтолковал я это дело с земляками, расспросил, распродал имущество, маменьке оставил часть, урезонил ее под тем предлогом, что, мол, еду в Москву торговлей заниматься, да и юркнул сюда в степь и жену уволок с собой, оторвал ее от своих мест.
Рассказчик подкрепил себя рюмочкой.
— И стали мы, братцы мои, жить с ней наново… Шибко она убивалась по своим местам!.. Ну, однакож, хлопот было много, и, наконец, дети оказались, один за другим, два мальчика… Так мы жили долго… У меня заботы много хозяйской, у нее одна забота — дети. Вся им предалась, вся, значит, затихла, присмирела… Куда тебе книжки!.. И жили мы перво-наперво вот в этом самом месте, где теперь разговоры разговариваем; а потом флигель отделали новый, а со временем и жильцов стали пускать… Поживши таким родом, соскучился я об своей стороне, задумал поглядеть, как живут земляки. Деньжонки, слава тебе господи, были, я думаю: "поеду в свои места, разузнаю, душу отведу"; здесь хоть и хорошо, а все свои места милее. И опять же задумал и сейчас за дело взялся… Флигель новый сдал агенту, этому самому мошеннику-то, на пять лет по двести по тридцать рублей, хозяйство передал жене — и с богом. Чтобы у меня об ней мысль какая вредная была — ни боже мой! Хозяйство и ребята так ее прекратили, даже и подобия не осталось, стала стареть моя бабенка. А мне за ней, как за каменной стеной, спокойно… Поехал. Дороги железной в ту пору не было до самого Воронежа. Езда долгая. Ну кое-как добрался до дому, разыскал своих, да без малого полтора годика и прогулял в родных-то местах! Любо, братцы мои, показалось мне в своих местах! Дома у меня заботы нет: жена отписывает и все хорошо; чего ж мне? И так я преприятно погулял — век не забуду! Даже… уж что греха таить? говорю вам как на духу… прихватил из своих мест себе обновочку… сманил я ее, думаю: "Воткну ее где-нибудь в хибарке, у старой вдовы, казачки, пускай живет, — все мне будет отдохновение…" Ну, приехал, обновку свою приладил в непроходимых местах, стал жить, н-но замечаю, что в моей бабе опять старое стало открываться, опять мысли появились… Слышу: "Дети уж большие растут, учить надо… Альфонс Федорович беспременно, говорит, учить надо… Как так, мои дети мужиками будут, невежами?.." Изволите видеть! Заиграла в ней старая струна, только уж в детях… И опять Альфонс Федорович какой-то появился… А это агент-то, анафема! немец! Сидит, собака, циркуль возьмет, круг обведет, линейкой подчеркнет — шут его знает, чего он там делает, а она только ахает: "Вот кабы моим детям так-то!.." И стало так: то немец к нам, то она к немцу с мальчишками… И идет промежду них опять же такой разговор совсем не по моей природе — потому что понятия у меня нет… Дальше — больше, слышу, люди говорят: "Поглядывай, мол, Семеныч, — у твоей жены с немцем не очень аккуратно происходит!" Кухарка тоже не вытерпела, объяснила: "Она, говорит, без тебя бесперечь у немца… и он у ей… в полночь… за полночь". Побожилась, что немец в окно лазил… Ах, пропади пропадом! Рвет меня опять на части, что ты будешь делать! Хоть и есть у меня на стороне, а без такой бабы, как жена, нету мне житья!.. Раз эдак был выпивши (нахлестался у своей…), пришел домой; Надежды нету. "Где?" — "У немца". — "Сходи, призови". Пошла кухарка: "Сейчас!" Прошло два часа — нету. "Сходи!" — "Сейчас!" Опять нет! Пошел сам, вытребовал, думаю: "Погоди же, я с тобой сыграю штучку!" Принял на себя довольно кроткий вид и говорю: "Ты мне, Надежда, говори все по совести и не бойся. Какие у тебя дела с немцем завелись?" Удостоверил ее всячески, чтобы нисколько нечего от меня не опасалась. Тут она вся загорелась от радости — и поверила… "Я, говорит, без него жить не могу… Он моим детям лучше тебя отец… От него в час услышишь то, что ввек не узнаешь с тобой живши… Отпусти ты меня, друг ты мой, к нему с детями совсем! Я ведь твою подлость давно знаю, все терпела… Я из жалости к родителю за тебя пошла. Ты и теперь, говорит, любовницу держишь, какой детям ты пример! А Альфонс-то Федорович — он из них людей сделает… Он, говорит, так их любит, так заботится, что за это за одно я ножки у него целовать буду…" Говорит это, плачет, меня обнимает, а у меня все нутро горит, огнем полыхает! Однакож продолжаю доходить до корня. "Хорошо, говорю, отпущу!.. А чем вы жить будете?" — "А ты, говорит, нам все мое отдай!.." И на это я ей также по вкусу ответил: "Хорошо, говорю, показывай же, какие бы ты вещи взяла и какие мне оставила?" И сейчас она в одну минуту сундуки распахнула, разворочала и, точно в самом деле уходить ей пора от меня, со всяким спехом принялась разбирать… Вот на этой самой кровати, что вы изволите лежать (он кивнул Пуховикову), принялась она раскладывать имущество: "Это твое, а это вот мое… Это тебе оставляю…" Венчальные свечи мне оставила… Перебрала все, в сундуках, в чуланах, горит вся от радости! "Ну, говорю, теперь ты свое сложи в особое место, а мое в особое". Все — живым манером! "А когда, говорю, уходить хочешь?.." — "А сейчас, говорит, у Альфонса Федоровича спрошу…" Тут я встал (рассказчик встал я, поставив на стол графин и рюмку, с каким-то разбойничьим, даже палаческим жестом засучил рукава и сжал огромный кулак…), встал я, засучил, поплевал эдаким манерам — да ррраз по морде! да два! да трри… да до тех пор, пока кровь из нее, как из зарезанной, хлынула! Тут на крик прибежал немец, соседи — и боже мой, какой вышел скандал!..