Василий Яновский - Поля Елисейские
В официальной биографии Спинозы я нашел имя девицы, с которой философ одно время встречался. Потом связь резко оборвалась. Из этого эпизода я полагал возможным развить целый психологический роман; Шестову такое антраша явно не понравилось, но все же он снабдил меня несколькими трудами Спинозы. Впрочем, я вскоре остыл ко всей затее.
Для русских, а может быть, и для французов, Шестов "открыл" Киркегора. Мне кажется, что он чересчур раздувал личную драму датчанина (импотенцию) до пределов космической катас-трофы. Было немного смешно слушать старца с наивной и целомудренной бородкой, рассказыва-ющего о любовных неудачах молодой датской четы. Причем Бог-Отец, Творец вселенной, и Бог-Любовь обвинялся в этом очередном кви-про-кво - как в злоключениях мальчика из Великого Инквизитора Достоевского.
В обширной статье по поводу книги Шестова Бердяев писал назидательно: "Может быть, в план Бога именно входит, чтобы Киркегор не женился на девице Олсен..."
Нечто язвительное в этом роде.
В Шестове можно было наблюдать редкий случай плагиата "наоборот". Изредка сочинители присваивают себе чужие достижения или труды. Но Шестов приписывал свои мысли, и наиболее блестящие, другим философам. Прочитав книжку Шестова о Брандесе и потом приступив к чтению самого Брандеса, ей-Богу, испытываешь только разочарование.
Жена Шестова, врач, в Париже превратилась в сиделку (скудный заработок).
- Это очень легко,- чистосердечно объяснял мне философ. - Надо только по своей иници-ативе не раскрывать кошелька. Я покупаю только то, что мне жена велит, по списку...
Шестову тоже, как Ремизову, а потом и нам, было тяжело без читателя. И он ценил интерес молодежи к себе; а под конец страдал, чувствуя себя пережитком, нечто вроде мамонта. К нему часто ходил Мамченко, благодаря косноязычию иногда поражавший своим глубокомыслием. Очень хитрый мальчик, "ласковый", то есть сосавший двух маток. Впрочем, Шестова он, кажется, по-настоящему любил.
В связи с нашей выставкой зарубежной литературы и подпиской на издания зародилась мысль создать подобие русского Prix Goncourt*, чтобы "заманить" читателей и книгопродавцев. В жюри мы с Фельзеном наметили Шестова, Гиппиус и еще спорного третьего. Как пример наших тогдашних настроений сообщу: мы серьезно обсуждали кандидатуру Бориса Прегеля для жюри.
* Гонкуровская премия (франц.).
С Гиппиус должен был переговорить Фельзен, с Шестовым - я. По этому делу мне приходи-лось встречаться в самое неурочное время с добрейшим, чистейшим и наивнейшим мыслителем. Ему очень не хотелось участвовать в литературной склоке; но, с другой стороны, Шестова притя-гивала живая деятельность, общество молодежи, выход из почетного одиночества, разумеется, без компромиссов с совестью. Вот он и тянул, все не решаясь сказать "да" и не желая отказаться.
Я забегал к Шестову в какую-то школу, где он числился профессором, вероятно, Институт восточных языков. Там, в классной комнате, уставленной ученическими партами, он читал свой курс о Киркегоре. На скамьях сидели сплошные серые старушки с постными лицами; казалось, если им вручить даровой билет в соседнее синема, то они все разбегутся.
Я сказал Льву Исааковичу:
- Напрасно вы читаете по рукописи, получается монотонно.
Он ответил:
- Это чтоб не видеть лиц слушателей.
В эмиграции Шестов "открыл" "Записки сумасшедшего" Толстого и его же "Хозяина и работника", он представил эти рассказы Толстого с такой проникновенной зоркостью, что мы все заговорили об "арзамасском" ужасе как о хорошо знакомом нам и близком явлении.
Шестов был очень чистым существом и, вероятно, никому в жизни не сделал гадости, думаю, никогда в жизни не испытывал в этом смысле соблазна. Не знаю, опроверг ли он очевидность - новейших теорий современной физики он избегал - и положил ли Аристотеля на обе лопатки, но в Толстом он мне раскрыл многое:
- Вы думаете, что Лев Николаевич читал Ницше? - улыбаясь говорил Шестов. - Разуме-ется, нет. Зачем? Услышал: "По ту сторону добра и зла..." и этого вполне достаточно для него.
Наше предложение относительно жюри он в конце концов отверг. К его семидесятилетию друзья устроили торжественное собрание - это было похоже на похороны. Явилось несколько десятков человек постарше, молодежи почти не было.
И вдруг Лев Исаакович начал терять вес; пошел к доктору З., который лечил его тертыми яблоками с орехами. Мне З. признался, что это, "вероятно", рак, но оперировать поздно: "У него весь живот покрыт морщинами!" - что доказывало общую дряхлость пациента по мнению врача. Жена повела Шестова к специалисту; Лев Исаакович лег в частную клинику в Пасси. И через несколько дней, подобно Эйнштейну, мирно отдал Богу душу без сложных медицинских изыска-ний и операций. Что свидетельствует о какой-то несомненной внутренней мудрости.
Были еще философы в русском Париже. Но все они интересовались больше литературными темами, чем теорией познания. Опять Алеша Карамазов и Платон Каратаев - эти "очи черные" русской религиозной мысли.
Мочульский целиком вышел из "литературы". В двадцатых годах меня с ним свел Адамович, полагая, что религиозная тема нас объединит. Мочульскому понравился мой рассказ "Служитель культа", где священник во времена военного коммунизма кончает самоубийством, ссылаясь на евангельский текст: придите ко мне все страждущие и обремененные... Но настоящей близости между нами не было. Потом, в тридцатых годах, мы часто встречались в "Круге".
Мочульский прошел через тяжелый путь гомосексуализма. Тяжелый, потому что он сопроти-влялся. Пережив религиозный кризис, он "выправил" свой сексуальный счет, победив все такого рода соблазны.
Мочульский был близок к Православному Делу матери Марии и проводил на рю Лурмель весь свой досуг; дружил с ее сынишкой Юрой. Они сидели в углу столовой - большой, темной, пропахшей капустой и скоблеными, мокрыми досками,- и беззаботно посмеиваясь играли в шахматы. В шахматы они играли прескверно, однако поучать себя никому не позволяли.
Раз я прикатил на съезд Православного Дела на велосипеде, Фондаминский с Федотовым ехали автобусом, то обгоняя, то отставая... Если не ошибаюсь, все собирались в загородном доме матери Марии в Nogent.
Ночью все мужчины спали в одной комнате. Я на полу. Юра, по западной привычке, без руба-шки, с голым торсом, лежал на узких нарах, едва прикрытый армейским одеялом. Его молодая грудь могла, вероятно, показаться девицам соблазнительною. Рядом, под прямым углом, изголовье к изголовью, покоился уже на более удобной постели Мочульский, конфузливо хихикая в ответ на шуточки Юры.
Лежа на полу, я вдруг подумал: ведь для Мочульского это как если бы тут, рядом со мною, лежала обнаженная по пояс отроковица. И я пожалел его от всей души, даже помолился за него в темноте.
За полночь стало холодно, из щелей в дверях и окнах дуло. Нащупав рукой, я сорвал с гвоздя чье-то пальто, укутался и сладко заснул до галльских торжествующих петухов. Оказалось, что я укрылся рясой ученика православной академии Ж., мечтавшего об иеромонашестве. Вскоре он женился на англичанке и сделался протестантским священником.
- Быть вам монахом,- шутя заметил Ж., подбирая с полу свою рясу.
- Или вам грешником,- возразил я, не подумав.
Мочульский в ту пору все еще напоминал сорокалетнего, сильно полысевшего витального холостяка, из тех, что не курят и не пьют, но увлекаются слабым полом. Он отдаленно напоминал Василия Борисыча - "В лесах" Мельникова-Печерского.
В русской философской мысли он "танцевал", как уже повелось давно, только от Достоевско-го и Соловьева. Советские теоретики пляшут от печки Маркса-Энгельса и делают это, по-видимо-му, с наслаждением. Любит русский человек больше немца - порядок, чин, иерархию поклонов и заздравниц в церкви, на пиру и в науке. Этого тоже, кажется, наши классики не заметили.
Другого порядка был голос Вейдле. Тоже "литературовед" и тоже заинтересованный в экуме-низме, он, однако, меньше других танцевал от обычной русской печки Толстоевского. Вейдле отлично знал и любил западноевропейское искусство. В литературе, мне кажется, он хуже разби-рался. Так, желая нас оглушить, он вдруг решительно заявил, что существует новая замечательная американская литература. Думаю, что он ошибался.
В споре Вейдле любил ссылаться на много второстепенных имен и подавлял слушателей своей обстоятельностью. Он, пожалуй, все знал, но не все понимал.
Начинал карьеру Вейдле очень скромно: статейка о лирике Ходасевича или "мозаика раннего Ренессанса". По наружности он походил на прибалтийского доцента; в минуты раздражения я называл его Генералом Пфулем. Раздражение могло возникнуть только по линии отвлеченных идей, ибо ни содержанием, ни формою своих выступлений Вейдле не давал повода к обидам и к вражде.
В своем влиянии Вейдле рос очень медленно и неуклонно. В какую бы область он ни загля-дывал, религия, литература, живопись, политика, он всюду видел первенство европейской циви-лизации над остальными цивилизациями, действовавшими в истории. Это иногда возмущало, особенно если спор касался Индии времен Ганди. Но в общем он был прав.