Федор Достоевский - Униженные и оскорбленные
Был уже почти полдень. Первое, что я увидел, это протянутые в углу, на снурке, занавесы, купленные мною вчера. Распорядилась Елена и отмежевала себе в комнате особый уголок. Она сидела перед печкой и кипятила чайник. Заметив, что я проснулся, она весело улыбнулась и тотчас же подошла ко мне.
– Друг ты мой, – сказал я, взяв ее за руку, – ты целую ночь за мной смотрела. Я не знал, что ты такая добрая.
– А вы почему знаете, что я за вами смотрела; может быть, я всю ночь проспала? – спросила она, смотря на меня с добродушным и стыдливым лукавством и в то же время застенчиво краснея от своих слов.
– Я просыпался и видел все. Ты заснула только перед рассветом.
– Хотите чаю? – перебила она, как бы затрудняясь продолжать этот разговор, что бывает со всеми целомудренными и сурово честными сердцами, когда об них им же заговорят с похвалою.
– Хочу, – отвечал я. – Но обедала ли ты вчера?
– Не обедала, а ужинала. Дворник принес. Вы, впрочем, не разговаривайте, а лежите покойно: вы еще не совсем здоровы, – прибавила она, поднося мне чаю и садясь на мою постель.
– Какое лежите! До сумерек, впрочем, буду лежать, а там пойду со двора. Непременно надо, Леночка.
– Ну, уж и надо! К кому вы пойдете? Уж не к вчерашнему гостю?
– Нет, не к нему.
– Вот и хорошо, что не к нему. Это он вас расстроил вчера. Так к его дочери?
– А ты почему знаешь про его дочь?
– Я все вчера слышала, – отвечала она потупившись.
Лицо ее нахмурилось. Брови сдвинулись над глазами.
– Он дурной старик, – прибавила она потом.
– Разве ты знаешь его? Напротив, он очень добрый человек.
– Нет, нет; он злой; я слышала, – отвечала она с увлечением.
– Да что же ты слышала?
– Он свою дочь не хочет простить...
– Но он любит ее. Она перед ним виновата, а он об ней заботится, мучается.
– А зачем не прощает? Теперь как простит, дочь и не шла бы к нему.
– Как так? Почему же?
– Потому что он не стоит, чтоб его дочь любила, – отвечала она с жаром. – Пусть она уйдет от него навсегда и лучше пусть милостыню просит, а он пусть видит, что дочь просит милостыню, да мучается.
Глаза ее сверкали, щечки загорелись. «Верно, она неспроста так говорит», – подумал я про себя.
– Это вы меня к нему-то в дом хотели отдать? – прибавила она, помолчав.
– Да, Елена.
– Нет, я лучше в служанки наймусь.
– Ах, как не хорошо это все, что ты говоришь, Леночка. И какой вздор: ну к кому ты можешь наняться?
– Ко всякому мужику, – нетерпеливо отвечала она, все злее и более потупляясь. Она была приметно вспыльчива.
– Да мужику и не надо такой работницы, – сказал я усмехаясь.
– Ну к господам.
– С твоим ли характером жить у господ?
– С моим. – Чем более раздражалась она, тем отрывистее отвечала.
– Да ты не выдержишь.
– Выдержу. Меня будут бранить, а я буду нарочно молчать. Меня будут бить, а я буду все молчать, все молчать, пусть бьют, ни за что не заплачу. Им же хуже будет от злости, что я не плачу.
– Что ты, Елена! Сколько в тебе озлобления; и гордая ты какая! Много, знать, ты видала горя...
Я встал и подошел к моему большому столу. Елена осталась на диване, задумчиво смотря в землю, и пальчиками щипала покромку. Она молчала. «Рассердилась, что ли, она на мои слова?» – думал я.
Стоя у стола, я машинально развернул вчерашние книги, взятые мною для компиляции, и мало-помалу завлекся чтением. Со мной это часто случается: подойду, разверну книгу на минутку справиться и зачитаюсь так, что забуду все.
– Что вы тут все пишете? – с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько подойдя к столу.
– А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.
– Просьбы?
– Нет, не просьбы. – И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются повестями и романами. Она слушала с большим любопытством.
– Что же, вы тут все правду описываете?
– Нет, выдумываю.
– Зачем же вы неправду пишете?
– А вот прочти, вот видишь, вот эту книжку; ты уж раз ее смотрела. Ты ведь умеешь читать?
– Умею.
– Ну вот и увидишь. Эту книжку я написал.
– Вы? прочту...
Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении. Под ее вопросами что-то крылось.
– А вам много за это платят? – спросила она, наконец.
– Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.
– Так вы не богатый?
– Нет, не богатый.
– Так я буду работать и вам помогать...
Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.
– Я вас люблю... я не гордая, – проговорила она. – Вы сказали вчера, что я гордая. Нет, нет... я не такая... я вас люблю. Вы только один меня любите...
Но уже слезы задушали ее. Минуту спустя они вырвались из ее груди с такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги...
– Вы любите меня!.. – повторяла она, – вы только один, один!..
Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все чувство ее, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам...
Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел ее руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван. Долго еще она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.
Мало-помалу она утихла, но все еще не подымала ко мне своего лица. Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она покраснела и улыбнулась.
– Легче ли тебе? – спросил я, – чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?
– Не Леночка, нет... – прошептала она, все еще пряча от меня свое личико.
– Не Леночка? Как же?
– Нелли.
– Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.
– Так меня мамаша звала... И никто так меня не звал, никогда, кроме нее... И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши... А вы зовите; я хочу... Я вас буду всегда любить, всегда любить...
«Любящее и гордое сердечко, – подумал я, – а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала... Нелли». Но теперь я уже знал, что ее сердце предано мне навеки.
– Нелли, послушай, – спросил я, как только она успокоилась. – Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой дедушка и вправду не любил тебя?
– Не любил...
– А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице,
Она на минуту задумалась.
– Нет, не любил... Он был злой. – И какое-то больное чувство выдавилось на ее лице.
– Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он умер.
– Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит, бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой, и третий день так сидел, не пивши, не евши. А прежде он был гораздо лучше.
– Когда же прежде?
– Когда еще мамаша не умирала.
– Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?
– Да, и я приносила.
– Где ж ты брала, у Бубновой?
– Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, – настойчиво проговорила она каким-то вздрогнувшим голосом.
– Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было?
Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом посмотрела на меня.
– Я на улицу милостыню ходила просить... Напрошу пять копеек и куплю ему хлеба и табаку нюхального...
– И он позволял! Нелли! Нелли!
– Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам стал меня прогонять просить. Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.
Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.
– Это все было, когда мамаша умерла, – прибавила она. – Тут он уж совсем стал как безумный.
– Стало быть, он очень любил твою мамашу? Как же он не жил с нею?
– Нет, не любил... Он был злой и ее не прощал... как вчерашний злой старик, – проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея все больше и больше.
Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении. Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка дочь ее, навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак старик, умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..