Михаил Салтыков-Щедрин - Том 17. Пошехонская старина
— Я своим мундиром горжусь! — ответил я; но, вероятно, выражение моего лица было при этом настолько глупо, что тетенька угадала нанесенную мне обиду и расхохоталась.
— Вздор! вздор, голубчик! — шутила она, — мундирчик твой мы уважаем, а все-таки спрячем, а тебе кацавейку дадим! Бегай в ней, веселись… что надуваться-то! Да вот еще что! не хочешь ли в баньку сходить с дорожки? мы только что отмылись… Ах, хорошо в баньке! Старуха Акуля живо тебя вымоет, а мы с чаем подождем!
— Сходите, дяденька, в баньку! — с своей стороны, умильным голоском, упрашивала меня Сашенька.
Это была вторая обида. Позволить себя, взрослого юношу, мыть женщине… это уж ни на что не похоже!
— Покорно благодарю, тетушка! я в баню идти не желаю! — сказал я холодно и даже с примесью гадливости в голосе.
— Ах, да ты, верно, старой Акули застыдился! так ведь ей, голубчик, за семьдесят! И мастерица уж она мыть! еще папеньку твоего мывала, когда в Малиновце жила. Вздор, сударь, вздор! Иди-ка в баньку и мойся! в чужой монастырь с своим уставом нe ходят! Настюша! скажи Акулине да проведи его в баню!
Словом сказать, меня и в баньке вымыли, и в тот же вечер облачили в кацавейку.
— Вот и прекрасно! и свободно тебе, и не простудишься после баньки! — воскликнула тетенька, увидев меня в новом костюме. — Кушай-ка чай на здоровье, а потом клубнички со сливочками поедим. Нет худа без добра: покуда ты мылся, а мы и ягодок успели набрать. Мало их еще, только что поспевать начали, мы сами в первый раз едим.
Чай был вкусный, сдобные булки — удивительно вкусные, сливки — еще того вкуснее. Я убирал за обе щеки, а тетенька, смотря на меня, тихо радовалась. Затем пришла очередь и для клубники; тетенька разделила набранное на две части: мне и Сашеньке, а себе взяла только одну ягодку.
— Разговеюсь, и будет с меня! в другой раз я, пожалуй, и побольше вас съем, — молвила она.
Чай кончился к осьми часам. Солнце было уж на исходе. Мы хотели идти в сад, но тетенька отсоветовала: неравно роса будет, после бани и простудиться не в редкость.
— Лучше сядем да на солнышко посмотрим, чисто ли оно, батюшко, сядет!
Солнце садилось великолепно. Наполовину его уж не было видно, и на краю запада разлилась широкая золотая полоса. Небо было совсем чистое, синее; только немногие облака, легкие и перистые, плыли вразброд, тоже пронизанные золотом. Тетенька сидела в креслах прямо против исчезающего светила, крестилась и старческим голоском напевала: «Свете тихий…»
— Кабы не Сашенька — кажется бы… — молвила она, но, не докончив, продолжала: — Хороший день будет завтра, ведреный; косить уж около дворов начали — работа в ведрышко спорее пойдет. Что говорить! Потрудятся мужички, умаются, день-то денской косою махавши, да потом и порадуются, что из ихнего отягощения, по крайности, хоть прок вышел. Травы нынче отличные, яровые тоже хорошо уродились. И сенца и соломки — всего вдоволь будет. Мужичок-то и вздохнет. Вот мы и не сеем и не жнем, а нам хорошо живется, — пусть и трудящимся будет хорошо.
В десять часов подали ужин, и в заключение на столе опять явилось… блюдо клубники!
— Это еще что! — изумилась тетенька, — ведь таким манером вы меня в праздник без ягод оставите! Приедут гости, и потчевать нечем будет.
— Это, сударыня, Иван Михайлыч прислали!
— Ах, кум дорогой! Все-то он так! Сосед это наш, — обратилась тетенька ко мне, — тут же обок живет, тоже садами занимается. Служил он у покойного Петра Спиридоныча в частных приставах, — ну, и скопил праведными трудами копеечку про черный день. Да, хорошо при покойном было, тихо, смирно, ни кляуз, ни жалоб — ничего такого! Ходит, бывало, сердечный друг, по городу, деревяжкой постукивает, и всякому-то он ласковое слово скажет. Постучится в окно к какому-нибудь куму — у всего города он детей крестил, — спросит: «Самовар на столе?» — «Готов, сударь». Взойдет, выпьет стакан и опять пошел постукивать. И представь себе, как хорошо у нас выходило: 28-го я именинница, а 29-го — он. Так два дня сряду, бывало, и идет у нас пир горой.
Тетенька умилилась и отерла слезинку.
— Впрочем, и теперь пожаловаться не могу, — продолжала она, — кругом живет народ тихий, благонравный, на бога не ропщет, смотрит весело, словно и огорчений на свете нет. Ах, да и не люблю я этих… задумчивых! Я и прислугу держу веселую; люблю, чтоб около меня с довольными лицами ходили, разговаривали, песни пели. А ежели кто недоволен мной, того я силком не держу. Хоть и крепостные они мои, а я все-таки помню, что человеку иногда трудно себя переломить. Каждый божий день те же да те же комнаты, да с посудой возись — хоть кому шею намозолит! Понимаю я это, мой друг, и ценю, когда прислуга с веселием труд свой приемлет. Вот только Акуля с Родивоном — из мужской прислуги он один в доме и есть, а прочие всё девушки — всё что-то про себя мурлыкают. Ну, да это уж от старости. Подумай, ведь Акуле-то уж годов восемьдесят. Нянчила она меня еще вот эконькую и до сих пор про Малиновец вспоминает. Ах, да и хорошо было там при маменьке Надежде Гавриловне!
Когда дошла очередь до блюда с клубникой, тетенька расфилософствовалась.
— Вот, — говорила она, — как бог-то премудро устроил. Нет чтобы в саду все разом поспело, а всякой ягоде, всякому фрукту свой черед определен. К Петрову дню — клубника, к Казанской — малина, к Ильину дню — вишенье, ко Второму спасу — яблоки, груши, сливы. А в промежутках — смородина, крыжовник. На целых два месяца лакомства хватит. Глядя на это, и мы в своих делах стараемся подражать. У меня во дворе четыре коровушки, и никогда не бывало, чтоб все разом телились. Одна в Филипповки телится, другая — великим постом, третья — в Петровки, а остатняя в Спожинки. Круглый год у нас и молочко, и сливочки, и маслице — все свое. А к празднику и свой теленочек есть. Вот послезавтра увидишь, какого мы бычка ко дню моего ангела выпоили! Сама сегодня утром ходила глядеть на него: лежит, глаза закрывши, не шевельнется. Жаль бедненького, а приходится резать. Ну, да ведь и то сказать: не человек, а скотина!
В заключение старушка встала из-за стола и сказала:
— А теперь и баиньки пора. Покушали, поговорили — и в постельку. Ты, дружок, с дорожки-то покрепче усни, и будить тебя не велю.
Мы простились по-старинному. Тетенька сперва подавала ручку для поцелуя, потом целовала в губы и наконец опять подавала ручку. В заключение крестила и отпускала.
Мне отвели комнату в стороне, с окном, выходившим в сад. В комнате все смотрело уютно, чисто, свежо. Сквозь открытое окно врывались благоухания летней теплой ночи.
На кровати, не внушавшей ни малейших опасений в смысле насекомых, было постлано два пышно взбитых пуховика, накрытых чистым бельем. Раздеть меня пришла молоденькая девушка. В течение вечера я уже успел победить в себе напускную важность и не без удовольствия отдал себя в распоряжение Насти.
— Понравилось вам у нас, барин? — спросила она у меня.
— Очень.
— Это еще что! погодите, что в Раисин день будет! Стол-то тогда в большой зале накроют, да и там не все господа разместятся, в гостиную многие перейдут. Двух поваров из города позовем, да кухарка наша будет помогать. Барыня-то и не садятся за стол, а все ходят, гостей угощают. Так разве чего-нибудь промеж разговоров покушают.
— А много вас, девушек, в доме у тетеньки?
— Четыре. Феклуша — за барышней ходит, шьет, а мы три за столом служим, комнаты убираем. За старой барыней няня ходит. Она и спит у барыни в спальной, на полу, на войлочке. С детства, значит, такую привычку взяла. Ну, теперь почивайте, Христос с вами! да не просыпайтесь рано, а когда вздумается.
Она уложила меня в постель, накрыла одеялом, потом заперла окно и ушла.
Едва приложил я голову к подушке, как уже почувствовал, что меня раскачивает во все стороны, точно в лодке. Пуховики были так мягки, что я лежал как бы распростертый в воздухе. Одно мгновение — и я всем существом окунулся в ту нежащую мглу, которая называется детским сном.
Я проснулся утром, около десяти часов, то есть проспавши около полусуток. Проснулся совсем свежий, без малейшей усталости. Настя, как оказалось, уже неоднократно прислушивалась у дверей и пришла как раз вовремя, чтобы подать мне одеться и умыться.
— Господа уж откушали чай, в саду гуляют, — сказала она, — сейчас будут кофе пить, а вам самовар готов. И чайку и кофейку напьетесь.
Но я, как только проснулся, вспомнил про наших лошадей и про Алемпия, и потому прежде, чем идти в столовую, побежал к конюшням. Алемпий, по обыкновению, сидел на столбике у конюшни и покуривал из носогрейки. Мне показалось, что он за ночь сделался как будто толще.
— Ну, что, Алемпий, лошади отдохнули? — спросил я.
— Что им делается! конюшни здесь просторные, сено душистое, овес чистый… Три дня постоят — и не удержишь.
— Ну, а ты… выспался? хорошо тебе?