Призраки Дарвина - Ариэль Дорфман
По мере приближения девятого ноября 1991 года, этой зловещей годовщины, я ожидал каких-то существенных изменений. Врачи всегда упоминали два года как возможный предел для ее состояния — цифра взята с потолка, я знал, что это среднее, медианное значение, но тем не менее именно она повторялась в справочной литературе. И разве даты, их повторение не важны? Одиннадцатое сентября и так повторялось само собой. А Кэм ведь тоже выбрала четырнадцатое июля днем нашей свадьбы? Разве сам я не угодил в плен шаблонов и отголосков прошлого? Так почему бы девятого ноября не замкнуть один круг и не начать другой?
Этот день настал и прошел без малейших изменений. Ну, почти. Около полудня раздался звонок в дверь, и некоторое время спустя мой отец поднялся и сообщил, что к нам пришел доктор, который, по его словам, знает Кэм, работал с ней в Париже, зовут его Эрнест Дауни и это профессор из Стэнфорда. Если мы не возражаем, он хотел бы засвидетельствовать свое почтение, а если пациентке нездоровится — на самом деле Кэм только-только уснула, — возможно, мистер Фицрой Фостер уделит ему пару минут своего драгоценного времени? Я велел отцу выпроводить этого типа, вспомнив, что это шапочное знакомство и у Кэм от него мурашки, она называла его жутковатым. Я меньше всего хотел, чтобы с ней контактировал кто-то из ее прошлого.
Прошло несколько минут. Я слышал, как дверь внизу открылась и захлопнулась, и наблюдал из-за занавески, как доктор Дауни уходит, сгорбившись и глядя себе под ноги. А потом он вдруг резко развернулся и уставился на дом, прямо на окно второго этажа, откуда я шпионил за ним. Генри сделал меня экспертом по лицам, и мне не нравилось то, что я видел, не нравилось, что этот человек, казалось, знал, что я задумал и где я нахожусь, словно бы его взгляд, как ножницы, мог рассечь занавески и обнаружить мое присутствие. Но он не мог меня видеть — да и осмотр нашего дома и места, где я прятался, длился не более нескольких мгновений, а затем непрошеный гость исчез.
За исключением этого небольшого происшествия, быстро преданного забвению и, конечно, не доведенного до сведения Кэм, я прожил тот день, как и любой другой день с момента ее возвращения и начала вечного процесса выздоровления: мы были заперты в нашей комнате, как звери в неволе, вдали от мира, как будто снаружи бушевала ужасная эпидемия, а не манило бесконечное множество соблазнов и возможностей, к которым проникалась моя жена, входя во вкус.
Только в этом смысле дата имела хоть какое-то значение.
Хотя на самом деле это заставило меня заново взглянуть на весь период ее болезни. Улучшилось ее состояние или ухудшилось? Чего я достиг своей стратегией? Как долго мы сможем продолжать жить так, создавая искусственный рай вдали от мировых бед, как будто она была Сиддхартхой и я нашел способ вечно ограждать ее от смерти, болезней и ужаса?
Моя болезнь склеила нас в единое целое, меня и Кэм, благодаря моему посетителю мы стали парой. Ее жизненный план заключался в том, чтобы вылечить меня, освободить меня, она воображала себе наше общее будущее. А теперь мы поменялись ролями. И я жил только ради ее исцеления. Но Камилла увидела мое спасение в том, чтобы вывести меня в неизвестный мир, которого я боялся; она искала все средства, чтобы вытолкать меня из пещеры, которую я сам себе соорудил. В то время как я сделал наоборот. Я убедил ее, злоупотребляя доверием ко мне, что внешняя среда токсична и угрожает ее благополучию. Я так хотел ее для себя, что оградил от любого возможного внешнего влияния. До недавнего времени она мне подыгрывала. Вместо того чтобы подражать ее альтруизму, я свел потенциальное богатство ее опыта к собственной убогости.
Чем больше я думал о своей дилемме и о том, что подвел ее, о том, что полное забвение посетителя — многие месяцы, в течение которых его черты лица не накладывались на мои, — в итоге лишили ее возможности участвовать в любом проекте, который мы могли бы спланировать вместе, тем более я осознал, насколько эгоистичным и несовершенным было мое решение. Я все сильнее чувствовал, что ответ должен лежать в ней самой, в том, кем она была и кем оставалась глубоко внутри. Вероятно, она не сможет объяснить, что делать сейчас или дальше, но она оставила мне свой голос, она подготовила для меня историю. Ее голос был рядом, прятался в извращенной притягательности этой синей папки из Берлина.
Если бы она очнулась в прежнем состоянии, разве не рассердилась бы, почему я не прочитал ее длинный отчет, почему не воспользовался ее расследованием, чтобы помочь ей, чтобы освободиться и заодно освободить ее?
А потом внезапно наступил последний день года, впереди маячил 1992-й.
Кэм словно осознала, что праздновать нечего, что не будет ни поцелуев в полночь, ни обновления клятв, которые имели бы смысл, и потому рано заснула.
Может, во всем были виноваты фейерверки у соседей, объятия моего отца и братьев перед тем, как они разошлись по своим вечеринкам, а может, это был символизм даты, хотя я только позже понял, насколько важен был тот год. Или я переоцениваю? Легче предположить, что я просто утомился, устал делать вид, будто все наладится само собой без какого-либо вмешательства с моей стороны. Кэм взрослела, догоняла зрелую себя, становилась все более самостоятельной. Было чудесно наблюдать, как старая Кэм снова появляется на свет, чудесно и страшно видеть, как она бросает мне вызов, берет на себя инициативу, уходит из дома, не посвящая меня в детали, куда идет и когда вернется, но это также означало, что скоро, очень-очень скоро она начнет давить на меня, перестанет терпеть мои фальшивые отмазки, лишь разжигающие мой стыд, усиливая сожаление.
Наблюдая, как Камилла спит на рассвете нового года, который давал всем, кроме нас, надежды на перемены и обновление, я почувствовал, как меня одолевает внезапная необходимость вернуть голос, в котором мне было отказано с момента последнего телефонного звонка более двух лет назад. Я подошел к столу, сунул ключ в замок нижнего ящика — там лежала папка со словами, которые Кэм намеревалась прочитать в моем присутствии и которые я теперь буду читать молча рядом с ней. Был ли способ лучше провести