Лиловые люпины - Нона Менделевна Слепакова
— Если три, — убеждаю я, — они ссориться будут. Вот как ты, я и Лорка Бываева. Лучше два.
— Нет, три!
— Ладно, пускай три, — уступаю я. — Два больших слона и…
— Хорошо, два, — перебивая меня, уступает и Наташка. — Больших два, но зато…
— Маленький, их слоненок, — договариваем мы вместе.
Вроде обе уступили друг дружке, примирились на слоненке, но мне все-таки неловко перед Наташкой. Это я придумала такой маршрут — через Зоопарк на Дворцовую площадь, и теперь я как будто виновата, что Зоопарк на просушке, а слон убит. Надо чем-то искупить вину. Слоновая семья будет хоть и СКОРО, но неизвестно когда, а искупить надо сейчас. Я веду Наташку к обрывистому берегу речушки, текущей в Парке и еле видной из-за деревьев, растущих до того внаклонку, что их стволы почти лежат на МОЕЙ и по ним легко перебраться на тот берег, на самый заброшенный и странный пустырь Петроградской. Я тут уже бывала с бабушкой прошлой весной — мы собирали щепки для растопки. Но только мы с ней бродили у самой речонки, далеко не заходили, а сегодня с Наташкой осмотрим пустырь поподробней, — это и есть выкуп.
Мы переползаем на животах по шершавым стволам на другой берег, напряженно держа портфели в вытянутых руках и стараясь не обмакнуть полы пальтишек в жутковатую мутно-зеленую МОЮ.
Сразу видно, что здесь редко ходят: одуванчики крупнее и ярче, чем на других пустырях, травы больше, она гуще и даже лихо курчавится, зелеными мысками раздвигая кучи щебенки, дырчатые кирпичины и обгорелые деревяшки с угрожающе торчащими гвоздями. По бабушкиным словам, тут, в соседстве с Зоопарком, размещались до войны аттракционы: качели, карусели и «американские горы», по которым весь город катался в вагонетках на тросах, «так, что дух захватывало». Кажется, мне даже вспоминалось, как у меня захватывало дух, но бабушка ведь говорила, что меня, маленькую, боялись брать на эти катанья. Скорей всего, дух у меня захватывало от ее рассказов среди отрешенной тишины безлюдного пустыря, — разве могли тут когда-нибудь крутиться пестрые шатры каруселей, шуметь веселые воскресные толпы возле кассы «американских гор», провожая глазами вагонетки с визжащими счастливчиками и знать не зная об этом, таком просторном и таком захламленном пустыре?
Развалин, впрочем, не видно, одни невысокие кучи мусора да вдали — красная круглая и толстая башня. Мы идем к ней. Башня зачем-то обвита ржавой лестницей без ступенек, но с перилами. Перилами обнесена по кругу и вершина башни. Смотрели, что ли, оттуда? Кто смотрел? На что? Не на эти же невысокие холмики щебенки, в которых остро взблескивают на солнце стекляшки, не ведающие, что были сообщающимися сосудами для вишневого сиропа, манившими под фестончатую сень газировочных ларьков возле «американских гор»?
Мы обходим вокруг грязной, облупленной, но совсем еще крепкой, не тронутой бомбежками башни. Двери в ней нет, и не известно, цельная она или пустая внутри. За башней мы натыкаемся на разрушенный фонтан из розового пористого камня. Парапет его совершенно цел, но в центре фонтанной чаши, забитой смесью влажной земли, камней и еще чего-то неаппетитно пованивающего, сохранились лишь обломки какой-то скульптуры: огрызок зубчатого хвоста ящерицы и плоская перепончатая ступня лягушки. Мы долго разглядываем их. Это так же, как с Наташкиным черепком или как с Первым мая: можно восстанавливать в воображении фигуры лягушки и ящерицы так, как нам хочется, и они всегда получатся лучше тех, что БЫЛИ на самом деле. Только Первое мая будет СКОРО, ЗАВТРА, а фонтанных зверей не будет уже никогда. Но если каменные фигуры оказались такими хрупкими, что нежданно-негаданно разлетелись на куски от взрыва, перестав БЫТЬ и не достояв до своего неизвестного ЗАВТРА, почему нельзя предположить, что вдруг да НЕ БУДЕТ и завтрашнего Первого мая? Так что, в сущности, между БЫЛО и БУДЕТ нет разницы…
Когда-нибудь, лет через сорок пять, я это для себя сформулирую по-другому: 30 апреля 1945 года, как, может быть, и все наше детство, проходило между предвкушением и восстановлением, которые в общем-то одно и то же. Именно предвкушение и восстановление заставили нас на всю жизнь запомнить этот день, даря нам чувство необычной свободы и власти над замусоренной пустырной землей, да и над всем искореженным и предпраздничным городом.
Но сейчас мы это ощущаем смутно, мы просто наслаждаемся. Усевшись на теплый розовый парапет фонтана спинами к его неприятному запаху и лицами к Парку, оставшемуся за речушкой, мы разговариваем.
— Интересно, — замечает Наташка, — почему маленькие деревья и кусты там всякие уже совсем зеленые, а большие деревья еще голые?
— Не знаю… А знаешь что? Наверное, старые деревья — недоверчивые. Они думают: «Вдруг зима еще вернется? Подождем пока!» А маленькие — торопятся, ведь им расти надо.
— Откуда ты знаешь, что они думают? — трезво и недовольно говорит Наташка. — Молодые просто ниже, и старые их заслоняют от ветра.
Слово «деревья» крутится у меня в голове, переставляя свои буквы и образуя рифму к самому себе. Я машинально бубню:
Эти старые деревья —
Нет к весне у них доверья…
Наташка, секунду помедлив с прикушенной пухлой нижней губой, продолжает спор:
Молодым куда теплей,
Распускаются смелей.
Наташкина рифма гораздо обычнее и проще моей, но здравая мысль, выраженная на сей раз стихами, убеждает меня, что я, как всегда, «увлекаюсь глупыми выдумками». Наташка владетельно обводит пустырь рукой:
— Слушай, тут как будто необитаемый остров. Давай это будет наш остров?
Здесь действительно остров: пустырь замкнут между речушкой, через которую мы перебирались, и рекой пошире, Кронверкой, за нею тянется мощная и угрюмая красноватая стена Петропавловской крепости. Уж не крепость ли и выплеснула на наш пустырь непонятную круглую сторожевую башню? Она ведь тоже мрачная и красная!
— А как мы назовем остров, Наташка?
— Успеется, это ты придумаешь. Главное, что наш.
Для Наташки главное, что наш, для меня — как назовем: назвать — как раз и значит выразить наши хозяйские права. Но назвать остров я не успеваю. Слева слышится резкий голосок:
— Андрей-воробей, гоняй голубей! Андрей-воробей, не трусь, не робей!
От Кронверки к нам идет молодая женщина в рыхлой черной плюшевой жакетке и цветастой крепдешиновой юбке, вялыми сборками плещущейся вокруг ее высоких и грубых мужских сапог. Перед нею вприпрыжку бежит мальчик лет шести, еще дошкольник, черненький, тощий-претощий и от этого длинненький, почти с Наташку ростом. Когда он замечает нас, в его песенке начинает звучать то, что и мы чувствуем внутри, — ревнивая тревога. Меняется и его припрыжка: он встает на руки, бежит колесом, отчего его тоже плюшевый