Валентин Свенцицкий - Избранное
С каждым днем, можно сказать, с каждым часом, я все сильнее ощущал, что вне меня невидимо разлита во вселенной та же тяжесть, та же мучительная тоска, то же дыхание смерти, что и во мне самом.
А внутри меня все торопливее и торопливее шла какая-то работа.
Не только мысли мои, мое воображение болезненно ускоряли свою деятельность, до мучительной торопливости, с которой я не в силах был справиться, – эта же торопливость переходила в действие. Я не мог просидеть двух минут на одном месте, не двигаясь и не торопясь куда-то. Меня тянуло все вперед… и вперед. Я до изнеможения ходил по улицам без всякой видимой цели, обессиливая, с тоской необычайной, с нервами вконец натянутыми, но лишенный воли не идти, не торопиться, отдохнуть, задержать волей своей ту чудовищную стремительность, которая толкала меня вперед.
«Вот еще до той только витринки дойду, посмотрю, что там, и тогда уже домой пойду», – говорил я себе. Я доходил до витрины какого-нибудь чулочного магазина, а спех мой от этого только разжигался. Я делал вид, что совсем не о той витрине говорил, и стремительно ускорял свой шаг.
Приходя домой в тихую комнату, я, казалось, успокаивался; слабость разливалась по всем членам, сладкая истома туманила глаза, хотелось спать… Но все это разом, по мановению исчезало – я судорожно хватался за шляпу, насилу удерживался, чтобы снова не бежать на улицу, и, несмотря на усталость и совершенное нежелание свое двигаться, начинал, все ускоряя и ускоряя шаг, ходить из угла в угол своей маленькой комнаты, пока головокружение не сваливало на кровать. Но даже в самом головокружении моем проклятая торопливость не оставляла меня, и, как в полусне, в мозгу моем неслись клочки пережитых впечатлений, и я, изнемогая совершенно, чувствуя себя больным и разбитым, беспомощно отдавался их власти.
Ночи проводил я как в лихорадке, теряя грань между сном и действительностью, а утром, притворяясь, что иду за хлебом, спешно надевал пальто, и на целый день начиналось то же.
Каждый раз мне казалось, что дальше так нельзя, что еще хоть на йоту усилится во мне это чувство, и я сойду с ума. Но торопливость еще ускорялась, я это ощущал ясно, и все-таки с ума не сходил, только руки мои начинали неприятно трястись и на голову словно кто-то паутину накладывал.
Я не знаю, чем бы это наконец кончилось, но одно незначительное происшествие придало всему совершенно неожиданный оборот.
X
Антихрист в роли спасителя Отечества
Рядом с моей комнатой, за стенкой, жила какая-то прачка с маленькой худенькой девочкой Катей.
Я не люблю детей, меня раздражает их тупая, животная беззаботность. Меня нисколько не умиляет, когда какой-нибудь пятилетний малыш преспокойно расправляет у мертвеца пальцы и смеется, что они не двигаются.
Терпеть не мог я и Катю. Она, должно быть, инстинктом чуя, тоже меня боялась.
В моей комнате было слышно все, что делалось за стеной. Меня это не раздражало. Я не мог равнодушно слышать только Катин смех. Но она, правду сказать, смеялась редко.
Однажды вечером, измученный до последней степени своей проклятой нервной беготней по улицам, я лежал на постели, казалось, не способный ни на какое чувство.
За стенкой происходило что-то необыкновенное.
– Папка, дай карандаш, – плачущим голосом говорила Катя.
– Дура, – запинаясь, хрипел в ответ мужской голос, – так разве просят, спроси как следует: папочка, мол, скажите, пожалуйста, вы не знаете, где мой карандашик?
Катя заплакала.
Облокотившись на локоть, я стал вслушиваться. В слезах есть большой соблазн. Подмывает этак поприбавить еще обиды, чтобы все тело, каждая жилка бы трепетала от неудержимого горя. Меня разжигало тяжелое, непреодолимое чувство, убийственное, как яд. Мне и жалко было ее, уверяю, жалко было до слез за такое издевательство над ней, но вместе с тем жадно хотелось, чтобы за стеной совершилось что-нибудь еще грязнее, еще бесчеловечнее.
– Скажи, скажи, переломи себя, – раздраженно приставал отец.
– Ну скажи, Катя, – проговорил слабый женский голос.
– Разве она скажет… Три года жили одни, делали, что хотели… У, проклятая! – крикнул он, сразу приходя в ярость. – Дьяволы, переломи, говорю, себя!.. Не хочешь, не хочешь!..
Судорога теснила мне грудь. Зуб на зуб не попадал от лихорадочной дрожи. Я почти не владел собой.
– Еще!.. Еще!.. – обезумев, шептал я, чувствуя, что еще одно слово, одно движение за стеной, и я упаду в обморок.
– Не хочешь, – уже с каким-то злорадством хрипел за стеной голос.
– Папка… я… я не буду… папка, – торопливо залепетала девочка.
– Нет, врешь теперь…
Раз, два… раз, два… Едва внятные удары по голому телу долетели до моего сознания. В исступлении рванулся я с постели и вбежал туда…
Высокий рыжий мужчина держал трепетавшую от страха и слез Катю, зажав коленями, и со всего размаха бил то по одной, то по другой щеке.
– Не смейте, слышите… Я вас задушу!.. – в бешенстве крикнул я, выхватив девочку за руку.
Высокий мужчина встал, улыбнулся и заморгал глазами.
– Я, собственно, для ее же пользы, – пробормотал он, – потому, три года…
Но я уже не слыхал его… Я бросился вон на улицу. Без памяти перебежал несколько раз с одной стороны на другую. Черта была уничтожена. Все во мне было само по себе. Я сознавал одно: надо уйти! Куда-нибудь, как-нибудь, неизвестно зачем, но уйти, уйти, во что бы то ни стало! В совершенном исступлении, задыхаясь от нервных спазм, сам не зная куда, летел я по тусклым туманным улицам.
Мерещилась холодная, бесстрастная река с суровыми полузастывшими волнами; вечное безмолвие, страшное упокоение. Бесстрашный образ с дьявольской силой притягивал к себе и предчувствием покоя наполнял мою грудь…
Вдруг почти лицом к лицу я столкнулся с Родионовым – это был мой товарищ по университету, болгарин.
– Здравствуйте, – сказал он, крепко стиснув мою руку.
– Да-да, здравствуйте, – пробормотал я, рванувшись дальше.
Но он удержал меня.
Почему я его встретил? Именно его и при таких обстоятельствах?
Глупый вопрос, скажете вы: случайность и больше ничего. А что такое случайность? Видите ли, я не то что фаталист, но иногда, когда что-нибудь совершается очень неожиданное, совсем что ни на есть случайное, мне начинает казаться, что это не случайность какая-то там, а именно то самое, что должно было случиться, что я даже знал, что это случится, и что все, что я затем делаю, уж не я делаю, а так, как тому положено быть.
– Странная встреча, – нервно усмехаясь, сказал я.
Встреча действительно была какая-то необычайная. У меня даже мелькнула мысль: не галлюцинация ли это?
– Странная встреча, – снова повторил я, пугаясь своего голоса и чувствуя, что на глазах моих выступают холодные слезы.
– На вас лица нет, – шепотом сказал Родионов, не выпуская мою руку.
– Я не здоров, но и вы… вас узнать нельзя.
К величайшему моему изумлению, нижняя челюсть его начала вздрагивать, глаза стали странно-узкими, и звук, похожий на сдавленный смех, шипя вырвался из его груди.
– Позвольте, вы расстроены… может быть, хотите пройтись, – забормотал я.
Но он, не двигаясь с места и, видимо, делая страшные усилия овладеть собой, совершенно чужим голосом сказал:
– Я сейчас получил письмо… мой брат, помните, Георгий, убит в Македонии турками.
Ни один нерв не дрогнул во мне. Словно все это было именно так, как я ожидал. И совершенно для себя неожиданно, как заводная кукла, я проговорил:
– На днях я тоже еду в Македонию.
Родионов вскинул на меня глаза, схватил за плечи и что-то хотел сказать, но не мог.
– Знаете, заходите завтра ко мне, – сказал я.
Его присутствие тяготило меня. Мне нужно было остаться одному.
– Хорошо.
Он тиснул мою руку и исчез так же быстро, как и появился.
* * *Встреча с Родионовым совершенно потрясла меня. Георгий, задумчивый, нежный, с лучистым взглядом, убит! Сколько невыносимого, безобразного содержания в этом слове. Схватили за горло.
Прижали коленкой в живот и всунули, как в рыхлую землю, нож в живое мясо. И ужас, и боль, и отчаяние! А в последнюю секунду, в последнюю терцию чего-то такого, что называется «жизнь», мелькнула, наверное, мысль о родной семье, о теплой знакомой комнате, письменном столе с полуразбитой чернильницей, которую подарил брат Коля… и турок ничего этого не чувствует, не знает… темно и… смерть!
О, это проклятое, гнусное слово; всякий раз, когда оно мелькает в моем мозгу, мне кажется, что я и сотой доли не выразил того, как боюсь и ненавижу его. И вдруг я еду в Македонию, бороться за чью-то чужую свободу! Я, отдающий свою жизнь за счастье других, я в роли спасителя отечества – что может быть смешнее и нелепее этого?
Если вы спросите меня, с чего я выдумал эту новую ложь, я не отвечу вам. Мне, при всей моей откровенности, часто немыслимо бывает ответить на вопрос. Не думайте, что тут какая-нибудь бессознательная психология или что-нибудь в этом роде. Просто, можно сказать, никакой нет психологии. Сплошь и рядом я выпаливаю совершенно неожиданные вещи буквально как автомат и только потом соображаю настоящий их смысл и значение.