Максим Горький - Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
Илья молчал, улыбался. В комнате было тепло, чисто, пахло вкусным чаем и ещё чем-то, тоже вкусным. В клетках, свернувшись в пушистые комки, спали птички, на стенах висели яркие картинки. Маленькая этажерка, в простенке между окон, была уставлена красивыми коробочками из-под лекарств, курочками из фарфора, разноцветными пасхальными яйцами из сахара и стекла. Всё это нравилось Илье, навевая тихую, приятную грусть.
Но порой — особенно во дни неудач — эта грусть перерождалась у Ильи в досадное, беспокойное чувство. Курочки, коробочки и яички раздражали, хотелось швырнуть их на пол и растоптать. Когда это настроение охватывало Илью, он молчал, глядя в одну точку и боясь говорить, чтоб не обидеть чем-нибудь милых людей. Однажды, играя в карты с хозяевами, он, в упор глядя в лицо Кирика Автономова, спросил его:
— А что, Кирик Никодимович, так и не нашли того, который купца на Дворянской задушил?..
Спросил — и почувствовал в груди приятное жгучее щекотание.
— То есть Полуэктова? — рассматривая свои карты, задумчиво сказал околоточный. И тотчас же повторил: — То есть Полуэктова-вва-ва-ва?.. Нет, не нашли Полуэктова-вва-ва-ва… То есть не Полуэктова, а того, которого… Я не искал… мне его не надо… а надо мне знать — у кого дама пик? Пик-пик-пик! Ты, Таня, ходила ко мне тройкой, — дама треф, дама бубен и что ещё?
— Семёрка бубен… думай скорее…
— Так и пропал человек! — сказал Илья, усмехаясь. Но околоточный не обращал на него внимания, обдумывая ход.
— Так и пропал! — повторил он. — Так и укокошили Полуэктова-вва-ва-ва…
— Киря, оставь вавкать, — сказала его жена. — Ходи скорее…
— Ловкий, должно быть, человек убил! — не отставал Илья. Невнимание к его словам ещё более разжигало его охоту говорить об убийстве.
— Ло-овкий? — протянул околоточный. — Нет, это я — ловкий! Р-раз!
И, громко шлёпнув картами по столу, он пошёл к Илье пятком. Илья остался в дураках. Супруги смеялись над ним, а его ещё более раздражало это. И, сдавая карты, он упрямо говорил:
— Среди белого дня, на главной улице города убить человека — для этого надо иметь храбрость…
— Счастье, а не храбрость, — поправила его Татьяна Власьевна.
Илья посмотрел на неё, на её мужа, негромко засмеялся и спросил:
— Убить — счастье?
— То есть убить и не попасть в тюрьму.
— Опять мне бубнового туза влепили! — сказал околоточный.
— Его мне бы надо! — сказал Илья серьёзно.
— Убейте купца, и дадут! — пообещала ему Татьяна Власьевна, думая над картами.
— Убей, и получишь туза суконного, а пока получи картонного! — бросив Илье две девятки и туза, сказал Кирик и громко захохотал.
Лунёв снова посмотрел на их весёлые лица, и у него пропала охота говорить об убийстве.
Бок о бок с этими людьми, отделённый от чистой и спокойной жизни тонкой стеной, он всё чаще испытывал приступы тяжкой скуки. Снова являлись думы о противоречиях жизни, о боге, который всё знает, но не наказывает. Чего он ждёт?
От скуки Лунёв снова начал читать: у хозяйки было несколько томов «Нивы» и «Живописного обозрения» и ещё какие-то растрёпанные книжонки.
Так же, как в детстве, ему нравились только те рассказы и романы, в которых описывалась жизнь неизвестная ему, не та, которой он жил; рассказы о действительной жизни, о быте простонародья он находил скучными и неверными. Порою они смешили его, но чаще казалось, что эти рассказы пишутся хитрыми людьми, которые хотят прикрасить тёмную, тяжёлую жизнь. Он знал её и узнавал всё более. Расхаживая по улицам, он каждый день видел что-нибудь такое, что настраивало его на критический лад. И, приходя в больницу, говорил Павлу, насмешливо улыбаясь:
— Порядки! Видел я давеча — идут тротуаром плотники и штукатуры. Вдруг — полицейский: «Ах вы, черти!» И прогнал их с тротуара. Ходи там, где лошади ходят, а то господ испачкаешь грязной твоей одежой… Строй мне дом, а сам жмись в ком…
Павел тоже вспыхивал и ещё больше подкладывал сучьев в огонь. Он томился в больнице, как в тюрьме, глаза у него горели тоскливо и злобно, он худел, таял. Яков Филимонов не нравился ему, он считал его полуумным.
А Яков, у которого оказалась чахотка, лёжа в больнице, блаженствовал. Он свёл дружбу с соседом по койке, церковным сторожем, которому недавно отрезали ногу. Это был человек толстый, коротенький, с огромной лысой головой и чёрной бородою во всю грудь. Брови у него большие, как усы, он постоянно шевелил ими, а голос его был глух, точно выходил из живота. Каждый раз, когда Лунёв являлся в больницу, он заставал Якова сидящим на койке сторожа. Сторож лежал и молча шевелил бровями, а Яков читал вполголоса библию, такую же короткую и толстую, как сторож.
— «Так! ночью будет разорён Ар-Моав и уничтожен; так! ночью будет разорён Кир-Моав и уничтожен!»
Голос у Якова стал слаб и звучал, как скрип пилы, режущей дерево. Читая, он поднимал левую руку кверху, как бы приглашая больных в палате слушать зловещие пророчества Исайи. Большие мечтательные глаза придавали жёлтому лицу его что-то страшное. Увидав Илью, он бросал книгу и с беспокойством спрашивал товарища всегда об одном:
— Машутку не видал?
Илья не видал её.
— Господи! — печально говорил Яков. — Как всё это… словно в сказке! Была — и вдруг колдун похитил, и нет её больше…
— Отец был? — спрашивал Илья.
Лицо у Якова вздрагивало, глаза пугливо мигали.
— Был. «Довольно, говорит, валяться, выписывайся!» Я умолил доктора, чтобы меня не отпускали отсюда… Хорошо здесь, — тихо, скромно… Вот Никита Егорович, читаем мы с ним библию. Семь лет читал её, всё в ней наизусть знает и может объяснить пророчества… Выздоровлю — буду жить с Никитой Егорычем, уйду от отца! Буду помогать в церкви Никите Егорычу и петь на левом клиросе…
Сторож медленно поднимал брови; под ними в глубоких орбитах тяжело ворочались круглые, тёмные глаза. Они смотрели в лицо Ильи спокойно, без блеска, неподвижным матовым взглядом.
— Какая это книга хорошая — библия! — захлёбываясь кашлем, вскрикивал Яков. — И это есть, — помнишь, начётчик в трактире говорил: «Покойны шатры у грабителей»? Есть, я нашёл! Хуже есть!
Закрыв глаза, с поднятой кверху рукою, он наизусть возглашал торжественным голосом:
— «Часто ли угасает светильник у беззаконных и находит на них беда, и он даст им в удел страдания во гневе своем?» Слышишь? «Скажешь: бог бережет для детей его несчастие его. Пусть воздаст он ему самому, чтоб он знал»…
— Неужто так и сказано? — с недоверием спросил Илья.
— Слово в слово!..
— По-моему, это — нехорошо — грех! — сказал Илья. Сторож двинул бровями, и они закрыли ему глаза.
Борода его зашевелилась, и глухим, странным голосом он сказал:
— Дерзновение человека, правды ищущего, не есть грех, ибо творится по внушению свыше…
Илья вздрогнул. А сторож глубоко вздохнул и сказал ещё, так же медленно и внятно:
— Правда сама внушает человеку — ищи меня! Ибо правда — есть бог… А сказано: «великая слава — следовать господу»…
Лицо сторожа, заросшее густыми волосами, внушало Илье уважение и робость: было в этом лице что-то важное, суровое.
Вот брови сторожа поднялись, он уставился глазами в потолок, и вновь волосы на его лице зашевелились.
— Прочитай ему, Яша, от Иова, начало десятой главы…
Яков молча поспешно перебросил несколько страниц книги и прочёл тихо, вздрагивающими звуками:
— «Опротивела душе моей жизнь моя, предамся печали моей, буду говорить в горести души моей. Скажу богу: не обвиняй меня, скажи мне, за что ты со мной борешься? Хорошо ли для тебя, что ты угнетаешь, что ты презираешь дело рук твоих…»
Илья вытянул шею и заглянул в книгу, мигая глазами.
— Не веришь? — воскликнул Яков. — Вот чудак!
— Не чудак, а трус, — спокойно сказал сторож.
Он тяжело перевёл свой матовый взгляд с потолка на лицо Ильи и сурово, точно хотел словами раздавить его, продолжал:
— Есть речи и ещё тяжелее читанного. Стих третий, двадцать второй главы, говорит тебе прямо: «Что за удовольствие вседержителю, что ты праведен? И будет ли ему выгода от того, что ты держишь пути твои в непорочности?»… И нужно долго понимать, чтобы не ошибиться в этих речах…
— А вы… понимаете? — тихо спросил Лунёв.
— Он? — воскликнул Яков. — Никита Егорович всё понимает!
Но сторож сказал, ещё понизив свой голос:
— Мне — поздно… Мне надо смерть понимать… Отрезали мне ногу, а она вот выше пухнет… и другая пухнет… а также и грудь… я умру скоро от этого…
Глаза его давили лицо Ильи, и медленно, спокойно он говорил:
— А умирать мне не хочется… потому что — жил я плохо, в обидах и огорчениях, радостей же — не было в жизни моей. Смолоду — как Яша, жил под отцом. Был он пьяница, зверь… Трижды голову мне проламывал и раз кипятком ноги сварил. Матери не было: родив меня, померла. Женился. Насильно пошла за меня жена, — не любила… На третьи сутки после свадьбы повесилась. Зять был. Ограбил меня; сестра же сказала мне, что это я жену в петлю вогнал. И все так говорили, хотя знали — не тронул я её, и как она была девкой, так и… издохла… Жил я после того ещё девять лет. Страшно жить одному!.. Всё ждал, когда радости будут. И — вот, помираю. Только и всего.