Константин Паустовский - Стальное колечко (сборник)
Да. Ждал я случая, да и дождался. На свою голову. Мост через Нередицу снесло половодьем, надо новый ставить. А кто будет ставить, как не я? Понятно, обращение ко мне. Приходит Шурка в мою избу договариваться. Все честь честью. Поговорили, потом она глядит на стенку, а там моя карточка висит. Снят я молодым – в ту пору служил я в Орле в пехотном полку. Она и говорит: «Ой, дядя Трофим, какой вы были красивый!» – «Да будто я и сейчас не плох». Это я ей отвечаю. Она снимает со стены эту самую карточку, чтобы ближе разглядеть, а за карточкой на стене тараканы. Десятка два! Как прыснут во все стороны. Она лоб наморщила, говорит: «Как же это вы, дядя Трофим, такой знаменитый мастер, а так живете?» А мне, понимаешь, и совестно, и зло на нее, и обида опять же: кто бы другой мне замечание сделал, а то девчонка! Да еще такая с виду приятная. «Ладно, говорю, мы в университетах не обучались и кофей по утрам не хлебали, а вышли в люди своим мужицким горбом. Сама знаешь, я бобыль». – «Ну, хорошо», – говорит. И ушла. Я взял веник, поснимал со стенок все календари-портреты и давай тараканов тем веником хлестать.
– Взяла, значит, и тебя за душу агитация, – замечает Никифор.
Трофим пренебрежительно смотрит на него.
– Да… Начал я мост строить. А Шурка – вроде как обозреватель при мне. Все приглядывается. Больше молчит. Только торопит. А я говорю: «Мост строить – это тебе не мух ловить, красавица». Да… Шло так, шло, а однажды приходит она утром, посмотрела и говорит, что перила, мол, надо переделать и балясины строгать фасонные. «Как это, говорю, фасонные! Для чего?» – «Для красоты, говорит. Чтобы мост был всем на удивление». Я ей говорю: «Дураку невдомек, а любой плотник тебе скажет, что мосту этому нет цены. Красоту, говорю, разводи у себя в горнице. А тут картина простая. Для коров, что ли, нужна твоя красота, когда их через мост будут гонять на луга? Ты мне не мешай!» Смолчала она, ушла, однако не успокоилась. Пришла на другой день, и настил ей, видишь ли, не понравился, не удовлетворяет ее – грубо очень доски кладутся, а ей давай в елочку. Танцевать ей на том мосту, что ли? Чего выдумала! Переделывать настил! Да еще в два слоя. Тут уж я не стерпел, сорвался. «Больно ты, говорю, самомнительная девчонка и мала еще меня учить. Уйди из-под рук! Ты меня не тревожь. Я по-твоему все одно не сделаю, хоть ты перервись». – «Не сделаешь?» – спрашивает. «Нипочем!» – «А ежели сделаешь?» Я как ударю топором по настилу. «Что ж это ты! – кричу. – Насмешку надо мной строишь, над стариком?» Плюнул, взял топор, пошел ко двору, а она на мосту осталась. Плотники, помощнички мои, понятно, растерялись. Зовут меня, а я не слухаю, иду.
– Ну и нрав у тебя! – говорит Никифор. – Всю жизнь бурлишь кипятком. А толку на копейку.
– Тебя, видать, не спросил, – отвечает Трофим и долго смотрит, прищурившись, на другой берег. – Подались в избу к гармонисту. А изба хороша!
Он вздыхает, натягивает картуз на глаза.
– Ушел. Сижу в избе день, сижу два. Во двор не выглядываю. Думаю, беспременно прибежит Петр Силантьевич, заюлит, понятно, передо мной, – ведь мост-то стоит брошенный, без меня его никто не доделает. Однако никто не идет. Вот, думаю, гордые, да посмотрим, кто погордее. Соседи и те притаились.
На четвертые сутки не выдержал. Встал до свету, заря чуть синеет, – и к мосту. Подошел – мать честная! Стоит мост, весь настил – в чистую елочку, а перила все фасонные, только пять-шесть балясин еще не доделаны. Та-ак!.. И что, представь, выясняется! Собрала Шурка своих комсомолов, девчонок да двух-трех ребят, и доправила мост с помощниками моими. Я поглядел-поглядел и подался в луга. Домой идти не хочу – не ровен час взойдет кто-нибудь. Что я ему скажу, как в глаза гляну? Пес я побитый, вот я кто! И совестно, и горько, и жар в голове от досады. Прямо скажу – заболел. Вернулся в избу затемно, а под оконцем все-таки кто-то сидит. «Что, спрашиваю, за человек? Чего надо?» И, понимаешь, слышу – смеется кто-то, да так это тихо, будто ластится. Господи, неужто Шурка? Я за порог. А она вскочила, схватила меня за рукав, втащила в избу и чего-то говорит, торопливо так-то, а я ничего не понимаю. Только потом разобрал. «Ты обиду, говорит, забудь, не для себя одного на свете живешь». – «Эх, говорю, осрамила ты меня, а волос у меня совсем седой. Никто на меня за всю жизнь пальцем не указывал. Никто!» – «И не будет никто указывать, говорит. Это ты на меня положись. Я давно тебя в избе жду. Как, говорит, мост? Ведь смотрел?» – «Смотрел». – «Не выдержал?» – «Нет, говорю, не стерпело сердце. А мост ничего, в соответствии. Кабы была ты мне дочь, я бы тобой, может, и загордился. Давай руку!» Переломила она меня. Попрощалась, ушла. Посидел я на лавке, подумал и замечаю за собой – сижу один, а все улыбаюсь. Потом засветил лампу и прямо обомлел. Изба у меня, конечно, как у бобыля, порядку мало, а тут гляжу – все прибрано, подметено, чисто.
– Примирение, значит, между вами произошло, – говорит Никифор.
– Такой случай, – соглашается Трофим.
С того берега долетают звуки гармоники. Трофим встает.
– Едут, – говорит он. – Везут гармониста. Хорош будет нынче праздник.
На лодке опять дружно гребут две девушки, а гармонист сидит на корме и легонько наигрывает. Вид у него безразличный ко всему на свете, как это и подобает хорошему гармонисту.
Лодка ударяет носом в песчаный берег. Трофим подтягивает ее, помогает выйти девушкам. Одна из них – темноволосая, с застенчивыми серыми глазами – быстро взглядывает на меня, отворачивается, входит в воду и начинает полоскать ноги, должно быть от смущения.
– Шура, – говорит ей ласково Трофим, – Александра Петровна, вот человек прохожий. Желательно ему с тобой познакомиться.
– Сейчас. Вот только туфли надену.
Она надевает туфли, оборачивается и протягивает мне руку.
– Вроде дочка моя, – говорит Трофим, явно гордясь Шуриной красотой. – Хороша!
– Ну что ты, дядя Трофим, все выдумываешь! – протяжно отвечает Шура. – Как не совестно!
– Красоты своей стыдиться нечего. Ну, прощайте.
Трофим отталкивает лодку и вскакивает в нее. Шура, все так же смущенно улыбаясь, повязывает голову маленьким пестрым платком и говорит:
– День-то какой темный и теплый. С утра дождик собирается и все никак не соберется.
И будто в ответ на ее слова по реке и кустам начинает шуметь редкий и теплый дождь. Тотчас в деревне за рекой запевают на разные голоса петухи. А гармонист сидит на лавочке у шалаша и что-то тихо наигрывает, равнодушно глядя на воду.
Равнина под снегом
Снег начал идти с вечера и к ночи запорошил всю равнину.
Океан катил на песок длинные волны. Они шумели без устали – месяцы, годы, – и Аллан так привык к этому шуму, что перестал его замечать. Наоборот, Аллана поражала окрестная тишина. Ему казалось, что она выпала на землю вместе со снегом.
Холодный снег и черные оконные стекла с отражением свечи. Должно быть, эту свечу было видно с океана, где волны мотали тяжелую рыбачью барку. И рыбаки, глядя на слабый огонь, думали о кипящем котелке и сухой постели.
Аллан усмехнулся. Вечный самообман, вечная наивность человеческих надежд и мечтаний! Хороши бы они были, эти рыбаки, если бы им удалось пристать к берегу и они прошли через равнину к его дому. Что бы они увидели здесь? Пустую комнату, свечу, солдатскую койку и холодную золу в камине. И его, Аллана, закутанного в рваный шарф, озябшего и до того печального, что он даже не мог говорить. Потому что он был одинок, как никто. Даже мышь, что шуршала в золе, была счастливей его. Она была серой и веселой мышью, а он был великим и никому не нужным поэтом Америки – огромной страны, где сейчас начиналась эта затяжная зима.
Люди любят рассуждать о счастье. Но мало кто знает, что самое большое счастье – в понимании. Он не хотел ни славы, ни покоя. Он хотел только одного – чтобы окружающие поняли, что его воображения и уменья радовать хватит на тысячи людей, а не на двух-трех.
Ему хотелось дарить без конца. И чем больше он дарил, тем становился богаче.
Он мог, сидя на камне у перекрестка, рассказывать маленькому негритенку свой новый замысел. Этот замысел был так похож на сказку, что Аллан сам смеялся от неожиданности, когда рассказывал его. И негритенок тоже хохотал и хлопал себя по бокам черными руками.
Он мог сказать случайной попутчице в дилижансе о своей любви к ней, начавшейся сейчас, внезапно. Конец этой любви был близок – на первой же остановке, где она сойдет. Но вместе с тем Аллан знал, что конца этой любви не будет. Потому что есть память и она сильнее всего.
Несколько обычных черт: усталое от дороги лицо молодой женщины, визг чайки над тусклой водой, фырканье лошадей, скрип песка под колесами и потом, после нескольких его слов, – мир каким-то чудом зацветет вокруг.
Женщина подымет глаза, улыбнется, и он заметит смятение на ее лице. Кто этот человек? Гость из той страны, о которой мы все думаем втихомолку, но не верим в ее существование. Потому что мы – трезвые и взрослые люди. Или безумный?