Булат Окуджава - Упраздненный театр
Афонька Дергач, которого он познакомил с нею, был в восхищении. Он долго разглядывал антилопу, потом сказал: "На нашу козу похожа... У нас была такая..." - "Да это же антилопа, - обиделся Ванванч, - а рога какие!.. А глаза!.." У Бейзы были громадные глаза, переполненные тоской, и можно было вглядываться в них вечно... "И у нашей козы рога такие же были, упрямо сказал Афонька, - и глаза такие же... Она у нас уметливая была, ровно кошка, все о ногу терлась, а глядела - ну, ровно жалостливая девка..." - "Какая еще уметливая?" - недовольно переспро-сил Ванванч. "Ну, добрая, значит..." - засмеялся Афонька.
Они полистали книгу, сидя на лавочке возле дома, и Ванванч предложил приятелю зайти к нему. "Да ты что! - засмеялся Афонька. - Куда это? Нет, не пойду". - "Почему?" - удивился Ванванч. "По кочану, - сказал Афонька, - не пойду и все тут..." - "Да у меня никого нет дома, - взмолился Ванванч, одна бабуся..." - "Во, во, - засмеялся Афонька, - бабка-то твоя меня с лестницы и спихнет... Давай лучше в тайгу сходим, поглядим, чего там да как..."
Тайга располагалась почти за домом, за строящимися домами "кафеи". Ванванч забежал домой, оставил книгу, и они отправились. Ему нравился Афонька все больше и больше, ему нравилось, как он расширяет синие глаза и восклицает, пораженный: "Да ну?!." Они уже вошли в царство первых пихт и сосен, как к ним присоединились мальчики из его же класса. Они сразу же наломали веток и соорудили себе сабли. Началось... Афонька в серой рубахе, спущенной до самых колен, сжав белые сухие губы, отбивался от стаи пыхтящих и ликующих дикарей или белогвар-дейцев, или буденновцев.. И тут Ванванч, изнывая от азарта, отшвырнул свою палку и крикнул: "Сейчас такое покажу, что вы все ахнете!.." И кинулся к дому. В квартире было тихо. Бабуся в кухне рубила капусту. Ванванч проскользнул в папину комнату, вздохнул и погрузил руку в заветный ящик. Жмурясь и холодея, извлек из кобуры браунинг и покатился по ступенькам. Не было ни сомнений, ни страха, а только вдохновение и страсть. И он бежал и представлял, как они сейчас побросают свои палки и ахнут перед этим маленьким, блестящим, холодным чудищем. Когда они увидели, разглядели, то действительно выпустили из рук неуклюжее свое снаряжение... Ах, ах, ах!.. Настоящий?., Ах, ах!.. Ну, и чего он?.. Ух ты!.. А это чего?.. Вот это да!..
Он терпеливо все им объяснял, что нельзя спускать предохранитель, а если так, не спуская, то вот... щелк-щелк... Ух, ты!.. И каждый с благоговением прикоснулся и подержал в ладошке, и целился, ликуя, в ствол сосны или в небо, щелк... Ух, ты!.. По врагам революции! Щелк-щелк... Браунинг исправно старался. Наконец, они насладились им сполна, и он вновь очутился в руке Ванванча. Он прицелился в небо и щелкнул. Он прицелился в ствол сосны и щелкнул. Афонька под сосной собирал какие-то ранние ягоды и посматривал на Ванванча хитрым синим глазом. Вдруг он выпрямился во весь рост, прислонился спиной к сосне, рванул ворот рубахи и крикнул: "На, бей революцию!.." Ванванч привычно и легко нажал курок. Раздался выстрел. Все подбежали, еще ничего не понимая.
Афонька, разинув рот, медленно двигался на Ванванча. Он шел и стонал, шел и стонал. Он делал это очень натурально, так, что Ванванч тоненько крикнул ему: "Ну, хватит, Афонька, перестань!.." А сам все холодел и холодел.
А Афонька шел к нему и стонал, и глаза его были закрыты. Ванванч почувствовал, что грудь сдавило, и в глазах потемнело, и ноги сильно тряслись. И тут все увидели, как из-под серой Афонькиной рубашки по серым же штанам расползается темное пятно. Все сильнее и сильнее... сильнее...
Ванванч закричал что-то, запричитал и отшвырнул браунинг, и побежал, едва переставляя ноги, скорей-скорей, из этого зловещего сна, из этого зловещего сна...
Бабуся ничего не могла понять. Она пыталась узнать, в чем дело, но он, почти оттолкнув ее, ворвался в комнату и рухнул на постель, упрятав голову под подушку. И провалился...
...Он открыл глаза и все вспомнил. У кровати сидел папа. Он сказал тихо, едва слышно: "Я же тебя просил..."
11
Раньше этого не было. А теперь Ванванчу хотелось приставать к взрослым и тормошить их, и спрашивать: "Что?.. Кто?.. Почему?.. За что?" Но он еще не умел формулировать свою тревогу, и отдельные невнятные фразы, долетавшие до него, произнесенные то во весь голос, а чаще увядаю-щим шепотком, не складывались в завершенный рассказ и только сеяли непонятное смятение.
Так и остались в нем на многие десятилетия повернутые к нему улыбчивые любимые лица и всяческие поощрительные интонации. Но, оборотившись от него, за его спиной, они глядели друг на друга, бывало, и с отчаянием и роняли отдельные слова, как бы не связанные между собой и потому не имеющие для Ванванча смысла. Это был их птичий язык, звучащий вне Ванванча, если бы все-таки что-то не настораживало: то ли их лица, то ли какой-то непонятный шепот, шепот, шепот, и что-то такое опасное, зловещее, трудно произносимое... Последнее время он все чаще слышал имена Балясина и Тамаркина. Видимо, родители спорили о них и не соглашались друг с другом...
Ему очень хотелось выговориться самому, соответствовать им, но нужных слов не хватало. Он сказал как-то отцу: "Папочка, как я ненавижу врагов!" "Ну, конечно, - сказал папа, но как бы не ему, а кому-то растворенному в воздухе, - конечно... Это же так просто: чем лучше мы живем, чем лучше работаем, тем они больше злятся..." - "А что же чекисты?.." - спросил Ванванч. Папа засмеялся, погладил его по голове и сказал: "Чекисты, Кукушка, делают свое дело. Ты не беспокойся. Им трудно, но они делают..."
После страшного весеннего выстрела прошло лето. На лето мама увезла Ванванча в Тифлис, где он медленно приходил в себя. Синие, переполненные болью глаза Афоньки неотступно были перед ним и не отпускали. У мамы были всякие партийные дела в Тифлисе, а Ванванч отправился с тетей Сильвой и Люлю в Цагвери, в сосновые горы, в прохладу, в деревенскую тишину.
"Как ты вырос!" - воскликнула Люлю и обняла его, и крепко прижала к себе, и его поразила перемена, происшедшая в ней. Она стала с ним вровень, он впервые догнал ее в росте, но она выглядела совсем взрослой, а тонкая ниточка, что связывала их все годы, совсем истончилась... У нее были длинные, стройные ноги, не те детские костлявые спички, да и никакого лечебного корсета уже не было. У нее были сильные руки взрослой женщины, и два упругих горячих шара ткнулись ему в грудь. Но не было и шеи почти, и крупная красивая Люлюшкина голова покоилась прямо на широких плечах. "Видишь, - сказала она, демонстрируя прямую спину, - никакого горба!" У нее был все тот же большой рот и белозубая улыбка, и внимательные глаза густого сливового цвета. Сестра!..
Ванванч хорошо понимал, что она и тетя все знают о случившемся, но никто не затевал разговоров на эту тему. Их взгляды ускользали, стоило ему уставиться, будто с мольбой о прощении или с надеждой на неизменное снисхождение к нему белого света. Однако душа была больна, а Урал представлялся издалека вместилищем горя, особенно отсюда, из Цагвери, из этих разноцветных гор. Он все время ждал, что тетя Сильвия скажет ему что-нибудь резкое или Люлюшка нашепчет утешения, как бывало когда-то... Но они молчали.
Он долго не знал, жив ли Афонька, но, просыпаясь и засыпая, видел только одно, как Дергач шел на него, как тускнели его синие глаза, как он стонал, как черная кровь расползалась по штанам, как самый смелый из ребят задрал ему рубашку и все увидели на груди Афоньки маленькую аккуратную красную дырочку...
Этот кошмар никогда бы и не кончился, как вдруг в одно благословенное утро тетя Сильвия сказала ему, что теперь, наконец, все в порядке. "Этот мальчик здоров и выписался из больницы! Хорошо, что все так закончилось!.. Бедный Шалико..." И он только теперь узнал, что его папа целый месяц все ночи дежурил в больнице у постели раненого Афоньки Дергача. "Пуля, оказыва-ется, прошла навылет, - сказала тетя Сильвия, - и, к счастью, ничего важного не задела..." И тут она увидела, что щеки Ванванча покрылись счастливым румянцем. Из Цагвери в конце августа они воротились в Тифлис, и Урал вновь представлялся вожделенным. Однако в Тифлисе их встретило печальное известие. Не стало бабушки Лизы. Мамина телеграмма не долетела до Цагвери, рухнув от горя где-то в горах.
Похороны уже завершились. Большая счастливая семья находилась в подавленном состоянии. В квартире на Паскевича было странно, неуютно и холодновато, как в музее. Все сходились по старой традиции, и вялые потерянные движения, и горькие влажные взгляды - все было непри-вычным, трагическим. "Дэда, дэда! - шептали они про себя. - Дэдико, мамочка!.." Тень ее витала меж ними. Она всматривалась острыми серыми глазами в их лица, и беззвучный стон наполнял комнаты.
И все-таки уход бабушки Лизы не согнул оставшихся, не заледенил их сердец. Они оставались прежними, прежними, и, не скрывая глаз, наполненных слезами, они улыбались друг другу и особенно Ванванчу, и горячие их ладони прикасались к его голове... "Кукушка, как ты хорошо выглядишь!.. Ашхен, генацвале, как хорошо, что ты с нами!.." Они сидели за большим овальным столом, но не было командира. Степан со стены обозревал их собрание. Он был спокоен и кроток. Какое-то подобие улыбки застыло на его губах. "Теперь они, слава Богу, встретились, - сказал Галактион. - Оля, Оля, это неминуемо..."