Владимир Набоков - Защита Лужина
Он проснулся оттого, что жена, уже одетая, наклонилась над ним и поцеловала в переносицу. «Здравствуйте, милый Лужин, – сказала она. – Уже десять часов. Что мы сегодня делаем, – дантист или виза?» Лужин посмотрел на нее светлыми, растерянными глазами и сразу прикрыл веки опять. «А кто забыл на ночь часы завести? – засмеялась жена, слегка тормоша его за полную белую шею. – Так можно проспать всю жизнь». Она наклонила голову набок, глядя на профиль мужа, окруженный вздутием подушки, и, заметив, что он снова заснул, улыбнулась и вышла из комнаты. В кабинете она постояла перед окном, глядя на зеленовато-голубое небо, по-зимнему безоблачное, и подумала, что сегодня, должно быть, очень холодно и Лужину надо приготовить шерстяной жилет. На письменном столе зазвонил телефон, это, очевидно, мать спрашивала, будут ли они сегодня у нее обедать. «Алло?» – сказала Лужина, присев на край стола. «Аллё, аллё», – взволнованно и сердито закричал в телефон неизвестный голос. «Да-да, я слушаю», – сказала Лужина и пересела в кресло. «Кто там?» – по-немецки, но с русской растяжкой, спросил недовольный голос. «А кто говорит?» – понаведалась Лужина. «Господин Лужин дома?» – спросил голос по-русски. «Кто говорит?» – с улыбкой повторила Лужина. Молчание. Голос как будто решал про себя вопрос, открыться или нет. «Я хочу говорить с господином Лужиным, – начал он опять, вернувшись к немецкому языку. – Очень спешное и важное дело». – «Минуточку», – сказала Лужина и прошлась раза два по комнате. Нет, Лужина будить не стоило. Она вернулась к телефону. «Еще спит, – сказала она. – Но если хотите ему что-нибудь передать…» – «Ах, это очень досадно, – заговорил голос, окончательно усвоив русскую речь. – Я звоню уже второй раз. Я прошлый раз оставил свой телефон. Дело для него крайне важное и не терпящее отлагательств». – «Я – его жена, – сказала Лужина. – Если что нужно…» – «Очень рад познакомиться, – деловито перебил голос. – Моя фамилия – Валентинов. Ваш супруг, конечно, рассказывал вам обо мне. Так вот: скажите ему, как только он проснется, чтобы он садился в автомобиль и ехал бы ко мне. Киноконцерн „Веритас“, Рабенштрассе, 82. Дело очень спешное и для него очень важное!» – продолжал голос, опять перейдя на немецкий язык, потому ли, что этого требовала важность дела, или потому просто, что немецкий адрес увлек его в соответствующую речь, – неизвестно. Лужина сделала вид, что записывает адрес, и потом сказала: «Может быть, вы мне все-таки скажете сперва, в чем дело». Голос неприятно взволновался: «Я старый друг вашего мужа. Каждая секунда дорога. Я его жду сегодня ровно в двенадцать. Пожалуйста, передайте ему. Каждая секунда…» – «Хорошо, – сказала Лужина. – Я ему передам, но только не знаю, – может быть, ему сегодня неудобно». – «Шепните ему одно: Валентинов тебя ждет», – засмеялся голос и, пропев немецкое «до свидания», провалился в щелкнувший люк. Несколько мгновений Лужина просидела в раздумье, потом она назвала себя дурой. Надо было прежде всего объяснить, что Лужин перестал заниматься шахматами. Валентинов… Тут только она вспомнила визитную карточку, найденную в шапокляке. Валентинов, конечно, знакомый Лужина по шахматным делам. Других знакомых у него не было. Ни о каком старом друге он никогда не рассказывал. Тон у этого господина совершенно невозможный. Нужно было потребовать, чтобы он объяснил, в чем дело. Дура. Что же теперь делать? Спросить у Лужина? – нет. Кто такой Валентинов? Старый друг… Граальский говорил, что у него справлялись… Ага, очень просто. Она пошла в спальню, убедилась, что Лужин еще спит, – а спал он по утрам удивительно крепко, – и вернулась к телефону. Актер, к счастью, оказался дома и сразу принялся рассказывать длинную историю о легкомысленных и подловатых поступках, совершенных когда-то его вчерашней собеседницей. Лужина, нетерпеливо дослушав, спросила, кто такой Валентинов. Актер ахнул и стал говорить, что «представьте себе, вот я какой забывчивый, без суфлера не могу жить»; и наконец, подробно рассказав о своих отношениях с Валентиновым, мельком упомянул, что Валентинов, по его, валентиновским, словам, был шахматным опекуном Лужина и сделал из него великого игрока. Затем актер вернулся ко вчерашней даме и, рассказав еще одну ее подлость, стал многоречиво с Лужиной прощаться, причем последние его слова были: «Целую в ладошку».
«Вот оно что, – проговорила Лужина, повесив трубку. – Ну, хорошо». Тут она спохватилась, что в разговоре раза два произнесла фамилию Валентинова и что муж мог случайно слышать, если выходил из спальни в прихожую. У нее екнуло сердце, и она побежала проверить, спит ли он еще. Он проснулся и курил в постели. «Мы сегодня никуда не поедем, – сказала она. – Очень все поздно вышло. А обедать будем у мамы. Полежите еще, вам полезно, вы толстый». Крепко прикрыв дверь спальни и затем дверь кабинета, она торопливо выискала в телефонной книге номер «Веритаса» и, прислушавшись, не ходит ли поблизости Лужин, позвонила. Оказалось, что Валентинова не так-то легко добиться. Трое разных людей, сменяясь, подходили к телефону, отвечали, что сейчас позовут, а потом барышня разъединяла, и надо было начинать сызнова. При этом она старалась говорить по возможности тише, и приходилось повторять, и это было очень неприятно. Наконец желтенький, худенький голос уныло сообщил ей, что Валентинова нет, но что он непременно будет в половине первого. Она попросила передать, что Лужин не может приехать, так как болен, будет болеть долго и убедительно просит, чтобы его больше не беспокоили. Опустив трубку на вилку, она опять прислушалась, услышала только стук своего сердца и тогда вздохнула и с безмерным облегчением сказала: «Уф!» С Валентиновым было покончено. Слава Богу, что она оказалась одна у телефона. Теперь это миновало. А скоро отъезд. Еще нужно позвонить матери и дантисту. А с Валентиновым покончено. Какое слащавое имя. И на минуту она задумалась, совершив за эту одну минуту, как это иногда бывает, долгое и неторопливое путешествие: направилась она в лужинское прошлое, таща за собой Валентинова, которого по голосу представила себе в черепаховых очках, длинноногого, и, путешествуя в легком тумане, она искала место, где бы опустить наземь Валентинова, скользкого, отвратительно ерзавшего, но места она не находила, так как о юности Лужина не знала почти ничего. Пробираясь еще дальше, вглубь, она, через призрачный курорт с призрачной гостиницей, где жил четырнадцатилетний вундеркинд, попала в детство Лужина, где было как-то светлее, – но и тут Валентинова не удалось пристроить. Тогда она вернулась вспять со своей все мерзостнее становившейся ношей, и кое-где, в тумане лужинской юности, были острова: он уезжает за границу играть в шахматы, покупает открытки в Палермо, держит в руках визитную карточку с таинственной фамилией… Пришлось возвратиться восвояси с пыхтящим, торжествующим Валентиновым и вернуть его фирме «Веритас», как заказной пакет, посланный по не найденному адресу. Пускай же он и останется там, неведомый, но несомненно вредный, со страшным своим прозвищем: шахматный опекун.
По дороге к родителям она, идя под руку с Лужиным по солнечной, морозцем тронутой улице, стала говорить о том, что через неделю, самое позднее, они должны уехать, а до этого непременно посетить всеми забытую могилу. Тут же она наметила план этой недели, – паспорта, дантист, покупки, прощальный прием и – в пятницу – поездка на кладбище. В квартире у матери было холодно, не так, как месяц тому назад, но все-таки холодно, и мать куталась в замечательную шаль с пионами по зелени и, кутаясь, зябко поводила плечами. Отец приехал во время обеда, и требовал водочки, и с сухим шелестом потирал руки. И Лужина в первый раз заметила, как грустно и пусто в этих звонких комнатах, и заметила, что веселость отца такая же притворная, как улыбка матери, и что оба они уже старые и очень одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о предстоящем отъезде. Она вспомнила все то ужасное, что о женихе говорилось, зловещие предостережения и крик матери: «На куски разрубит, в печке тебя сожжет…» А из всего этого вышло теперь что-то очень мирное и невеселое, и все улыбалось мертвой улыбкой, фальшиво разудалые бабы на картинах, овальные зеркала, берлинский самовар, четверо людей за столом.
«Затишье, – думал Лужин в этот день. – Затишье, но скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание, внимание. Концентрироваться и наблюдать».
Все мысли его за последнее время были шахматного порядка, но он еще держался, – о прерванной партии с Турати запрещал себе думать, заветных номеров газет не раскрывал – и все-таки мог мыслить только шахматными образами, и мысли его работали так, словно он сидит за доской. Иногда, во сне, он клялся доктору с агатовыми глазами, что в шахматы не играет, – вот только однажды расставил фигуры на карманной доске да просмотрел две-три партии, приведенные в газете, – просто так, от нечего делать. Да и эти падения случались не по его вине, а являлись серией ходов в общей комбинации, которая искусно повторяла некую загадочную тему. Трудно, очень трудно заранее предвидеть следующее повторение, но еще немного – и все станет ясным, и, быть может, найдется защита…