Владимир Солоухин - Черные доски
Председатель сельсовета доверил мне ключ на одни сутки, с тем чтобы я, не возбуждая любопытства своих односельчан, вошел в церковь, не торопясь осмотрел ее и, если что понравится, взял.
И вот я один в притихшей, но гулкой церкви. На полу валяются страницы, выпавшие из книг. Нельзя ступить без того, чтобы под ногой не захрустели стекла. Две большие иконы, с которых были сняты серебряные ризы, тоже лежали на полу, одна с отколотым краем. Мгновенного взгляда на эти иконы было достаточно, чтобы определить: обе они семнадцатого века. Я поднял их и отнес поближе к выходу, прислонил к стене.
Ну ладно, думал я между тем, для людей неверующих церковь не может служить предметом уважения. Понятие и чувство красоты, допустим, отсутствуют. Можно забыть и то, что во все, начиная с книги, кончая росписью на потолке, вложен человеческий труд.
Но ведь здесь, в этих стенах, венчались отцы, деды, прадеды, матери, да и многие из живущих теперь. Неужели место, где венчались наши родители, не достойно лучшего обхождения?
В этих стенах побывали, положенными во гроб, наши отцы, деды и прадеды. Неужели место, ритуально связанное с погребением наших родителей и предков, не достойно лучшего обхождения? От этого один шаг до того, чтобы надругаться над самими могилами.
Основной иконостас в нашей церкви, несомненно, был написан во время строительства каменного здания, в 1859 году. Все, что чернее либо в другой манере, относилось, значит, к более ранним временам. Таким образом, я подобрал на полу и поставил поближе к выходу «Огненное вознесение Ильи» с житием, «Николая Угодника» с житием, «Покров», «Владимирскую Божью Матерь».
Колебался я только перед одной иконой. Она была еще в гнезде иконостаса, в самом темном углу самого темного придела. Под дешевым латунным окладом было черным-черно, а поверх черноты подмалевано дешевой порошковой бронзой. Когда я взялся за угол иконы, попробовать, прочно ли она сидит в гнезде, у меня в руке осталась горсть мельчайшего древесного порошка, желтой пыли, настолько вся доска была съедена шашелем. Шпонки вывалились тут же, у меня на глазах. Если бы ударить этой иконой посильнее о каменный пол, вся она превратилась бы в кучу желтого летучего праха. Уцелела она до меня каким-то чудом. Да и я долго колебался, брать ли ее. Смущало и состояние иконы, и грубая, кустарная мазня, которая оказалась под окладом,
Поскольку мне было ведено не возбуждать любопытства местных жителей, то отобранные иконы я таскал домой поздним вечером, при шуршании дождя по старинным липам, которые в эту ночь не отделялись для глаза от черноты ненастного неба.
Некоторые иконы оказались неинтересными. Некоторые обещали при реставрации открыть затаенную древнюю красоту. К самой неблагополучной я долго не прикасался не потому, что боялся, а потому, что не ждал от нее ничего хорошего. Однажды на рассвете, утомленный расчисткой большой иконы, я решил сделать пробу и на ней. Вырезав фланелевую тряпочку, я смочил ее в сильном растворителе, накрыл стеклом и занялся другим делом. В это время мне попался интересный участок на расчищаемой иконе, я увлекся и забыл, что у меня стоит компресс. Вспомнив, не спохватился, не испугался, что проест до доски, что можно передержать и испортить.
Порошковая бронза и вся чернота под компрессом набухла и разрыхлилась до жидкого состояния. Легкого движения ваты хватило, чтобы все лишнее сползло, как пенка с кипяченого молока. А потом я даже зажмурился на мгновенье, такой синевой и такой чистой киноварью ударило по глазам.
Доску пришлось пропитать разными веществами и заключить в деревянный каркас. Теперь в моей коллекции это самая лучшая икона. Но дорога она мне не тем, что лучшая, а тем, что из моего родного села.
Это оказался «Спас в силах» с ярко-красным ромбом, с ярко-красным внешним квадратом и с ярко-синим овалом. Одежда Спаса темно-вишневая, разделана золотыми ассистами. Лик, руки, ноги Спаса написаны благородной охрой.
Икона «Спас в силах» стояла в темном углу церкви, где я ее и взял. По своему же назначению она есть не что иное, как средник от большого деисусного чина, который составлял некогда основу иконостаса в деревянной церкви нашего села. По яркости, по красоте этой иконы можно представить себе и красоту всего деисусного чина, а представив себе весь чин, сияющий то красными, то синими, то желтыми красками, можно вообразить себе и сам интерьер нашей деревянной церкви тогда, в пятнадцатом, шестнадцатом и в семнадцатом веках, когда иконы висели еще без металлических окладов.
Приходя в колхозный склад за мясом или за чем-нибудь еще, я всегда смотрю на то место, где висело в течение последнего столетия удивительное произведение русской живописи, прошедшее через века и только чудом не разделившее судьбу своих соседей.
* * *Как нетрудно понять, случаев и разных эпизодов в моем начинающем собирательстве было больше, чем здесь рассказано. Но всего не расскажешь. Может быть, некоторое представление о собирательстве этого рода получилось у читателей, этого и довольно.
Повторю, заглянув на первые страницы этих записок, что говорил мне о собирательстве Павел Корин:
– Это ведь не так просто и требует больших денег. Первый состав моего собрания был другой. А потом происходил отбор. Вместо пяти плохих икон достанешь себе одну среднюю. Вместо трех средних достанешь себе одну хорошую. Вместо трех хороших приобретешь одну высшего класса, одну удивительную и прекрасную икону. Мне понадобилось сорок лет, чтобы составить это собрание.
Моему собирательству сейчас, когда я заканчиваю эти «Записки», пошел седьмой год. Состав собрания у меня самый первый, и боюсь, что мне трудно будет пойти по стопам пусть и мудрого, пусть и опытного Павла Дмитриевича. Как я смогу расстаться с иконой, хотя бы и средней, если она для меня не просто ее качество, ее выразительность, но и дождь, под которым промок, пока пробирался по проселку, и бригадир, с которым разговаривал, и старуха, у которой выпрашивал, а главное – радость, когда вез находку и привез домой.
Мне очень понятны рассуждения на этот счет давнего московского собирателя А. П. Бахрушина, написавшего любопытную книгу под названием «Кто что собирает». Этими рассуждениями его я закончу, пожалуй, свои «Записки»:
«Он собрал огромную и действительно хорошую библиотеку; помещена же она у него… в деревянной старой даче, так что очень рискует погибнуть от огня, к тому же не застрахована. Я сам не страхую ни книг, ни собрания. Я смотрю на это так: раз человек собирает что-либо, влагает в свое собрание душу свою, то сохрани Бог, если все это погибнет от огня, – никакие деньги, полученные от страховки, не пополнят того, что занимало сердце человека, – не пополнит его осиротевшую душу, не воротит его собрания! И начни человек собирать те же книги, ту же бронзу, картины, монеты и т.д. – он того же не соберет, и будет у него собрание, пожалуй, со временем и не хуже первого, но первого, на котором он учился, на которое тратил лучшие годы своей жизни, с которым связано столько воспоминаний (потому что всякая книга и вещь имеет свою историю, и, как бы ни велико было собрание, истинный любитель помнит, с удовольствием вспоминает обстоятельства покупки той или иной вещи и редкой книги), – того собрания уже не будет и никакими деньгами его не воротишь».
1969 г.
ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
Иногда бывает полезно перечитать свои собственные прежние книги. Кое-что изменилось в тебе и в твоем отношении к миру, кое-что изменилось и в самом мире.
Значит ли это, что прежнюю книгу нужно приспосабливать путем переработки и правки к твоему новому психологическому состоянию и к новому состоянию окружающей нас быстротекущей действительности?
Этот вопрос решается по-разному. Пушкин категорически заявил, что никогда не мог изменить раз им написанное. Горький мечтал переписать ранние романтические рассказы. Все горьковеды, просто литературоведы и просто читатели сходятся сейчас на одном: «Как хорошо, что он этого не сделал». Леонид Леонов переписал недавно свое раннее произведение – роман «Вор». Значит, в литературе бывают разные случаи.
Но все же переделывать несколько лет спустя написанное, изданное и дошедшее до читателя (не считая очевидных ошибок и погрешностей) – не равноценно ли тому, как если бы время от времени ретушировать и переретушировать фотографию (а если угодно – подписывать живописный портрет), по мере того как внешность оригинала изменяется под воздействием событий и времени?
На мой взгляд, это в равной степени касается и художественной прозы, где живут, действуют вымышленные герои, обращающиеся в вымышленной обстановке, и прозы документальной, когда не изменены даже имена героев, не говоря уж о названиях городов, деревень, заводов, музеев и вообще всех, так сказать, имен собственных.
На болгарских дорогах, по которым я ездил в 1964 году, возникли новые заводы и, может быть, даже города. Изменились судьбы людей, их должности и посты.