Контузия - Зофья Быстшицкая
Но когда я возвращаюсь в убежище о четырех стенах, я уже знаю, что потеряла два часа отпущенного мне времени, а ведь в них были минуты, когда я могла бы не помнить об этом. Это очень много, и этот человек не сознает, что помог мне. И в наплыве облегчения, которое может быть разновидностью энергии, я звоню пани Аните и уговариваюсь с нею на следующий день. Вот и вечер, и я уже ничего не высмотрю, а завтра? Завтра суббота, еще один подаренный мне день. Ведь в субботу ни одна больница не принимает таких, как я, тех, кто может ждать своей очереди, потому что никакой пузырь с камнями у них не лопнет, не смолкнет сердце, стиснутое обручем коронарных сосудов, и вообще может еще себе жить без последней тревоги, так что последующий день будет для них совершенно обычным, и нечего им жаловаться на судьбу.
СУББОТА
В путешествии, которое я здесь совершаю, я встретилась еще с некоторыми лицами, контакты с которыми мне показаны или которые свалились на меня неожиданно; и я не опускаю этих встреч, раз уж описываю кусок жизни, где всегда соприкасаюсь с людьми. В путешествии, которое я не знаю, как назвать, потому что впервые отхожу от вымысла, я уже в субботе — а все еще стою перед неопределенностью формы изложения: что это будет за книга? Форма эта выпускает ответвления, иногда я не могу, иногда не хочу их ампутировать, наверное, давно уже мне надо было сбросить с себя автобиографию, словно плотно запертый багаж, где все уложено по порядку, с педантичностью, чтобы не искать и не рыться без методы, взять и поставить его на перроне соответствующей станции или полустанка, поставить на виду и пойти дальше, не оглядываясь, бодрым шагом, на пересадку. Я не сделала этого, смелости не хватило, пугала пропасть хронологии, ведь нужно войти в этот туннель и на ощупь искать подробности в слепоте, которую дает тьма возвращений к своей беспамятности. А беспамятность, я это знаю, тоже вымысел, неосознанная ложь; поэтому, исписывая эти вот страницы, я прыгаю по случайностям, происшествиям, обрывочным воспоминаниям и ситуациям, которые остались во мне и по сей день. И людей описываю по тем дням, а также из прошедшего времени — тех, что сумели глубже других пропахать мои чувства, проникнув до более прочного слоя. Все это возвращалось ко мне обломками хрусталиков, это был калейдоскоп, который я вращала, держа в руке перо. И не знаю, складываются ли сочетания, отраженные в зеркальцах, отраженные под углом моего сегодняшнего зрения, в логическое целое, потому что заботу об этом, это конструктивное требование, я оставляю сейчас в стороне. Описываю то, в чем принимала участие в те дни. Без украшательств, примесей, добавлений и уже осознанных связей, которые я вижу теперь, когда склоняюсь над материалом. Это единственная трудность — соблюсти этот принцип, чтобы не нарушить психическую фрагментарность, не восполнять ее нынешней закругленностью, вовсе не свойственной тем дням.
Я готова признаться в том, каким образом я себе здесь помогаю, пусть это будет доказательством, может быть, и излишней солидарности, столь необходимого для нас условия, но что делать, если уж я замахнулась на книгу фактов? Тут обязывает уговор с читателем о всей правде. Так вот, в те дни ожидания я впервые в жизни стала вести дневник. Теперь я смотрю на эти два блокнота, заполненных словами, скупо намеченными темами, какими-то сокращениями мыслей, тогда самоочевидных, в которых ныне я не могу обнаружить смысла, так как написанное расползается изо дня в день, становится все неразборчивее, все меньше слушается руки. Моей руки, так как я хотела оставить на бумаге какой-то след важного для меня столкновения с неизвестностью.
Нет, пожалуй, это не дневник, даже с натяжкой не назовешь так эти страницы. Это хаотическая свалка замыслов, событий и эмоций. В то время я увязала в той осыпи, порой теряла всякое понятие, так что же, только поэтому мне теперь прибегать к гладкописи? Настойчиво, теряя уйму времени, расшифровываю я эти каракули и воссоздаю себя такой, какой я была, только такой, потому что только это и кажется мне честным, хоть потом, хоть сейчас, но достойным передачи. Поэтому слово «свалка» первым приходит мне в голову, когда я ищу определения для этой книги.
Пани Анита — врач, но вовсе не поэтому я зову ее к себе. У нее другая специальность, совершенно отличная от той, которая мне тогда требовалась. Это уже зрелая женщина, перевалившая свой пик, но все еще отмеченная молочной красотой, все еще не тронутая пылью лет: белизна с утренним румянцем, золотая прядь волос, мягкая от прикосновения света, и зрачки цвета кофе с молоком, которые у нее за годы наших встреч единственно таили свет, когда она профессионально улыбалась, показывая десны такие же розовые, как налет на ее щеках. Нет, я не поддамся соблазну описать ее жизнь, это самостоятельная тема, но не для меня, разве что разрезанная на довольно произвольные фрагменты: ведь я видала ее в какой-то веренице перемен, и видала редко. В послевоенную эпоху она вошла уже взрослой, я знала когда-то ее мужа, она и меня лечила, уже расставшись с этим мужем, переживая банальную драму умирающей любви, когда вновь вспыхнула юношеская экспансия у мужчины, который уже перевалил во вторую половину своего мужского века. Встречала я ее и тогда, когда она уже махнула рукой на все высокомерное достоинство и вновь была с ним, так как он умирал. И не сознавал этого, еще великодушно посмеивался над нею, что вот вновь она ему уступила, вновь явилась к нему вместе с его очередной, а для нее-то уже безошибочной болезнью. Слишком долго он жил медициной, чтобы лгать ей, так что пани Анита знала, что его болезнь раскачается и с каждым