Жених по объявлению - Виталий Яковлевич Кирпиченко
Бывает так: проснешься ранним утром и слышишь, как всюду звучат мелодичные серебряные колокольчики, радость переполняет тебя, хочется петь, всем говорить хорошие слова. Бывает и наоборот. Кошмары преследуют тебя всю темную ночь, и, проснувшись, думаешь, как хорошо, что это был только сон и, тем не менее, не ощущаешь счастья жизни, а почему-то желаешь долгого продолжения тяжелой ночи.
Тот третий день был именно таким. Ночь душила меня, а утром нас долго из-за непогоды не выпускали в полет. Но все же покладистый диспетчер — редкое явление — разрешил нам вылет и чуть не погубил нас, добрая душа. Мы так пригладили брюхом холм, что на вертолете не осталось ни одной антенны. Решили больше не дразнить судьбу и вернулись на базу.
— Нет, не оставила нас фортуна, — покачал головой борттехник, когда осмотрел после посадки вертолет. — Считайте, что начали вторую жизнь.
Мертвая тишина встретила нас на приемном пункте. Несмотря на ранний час, там никого, кроме мрачного Петра, ожидавшего нас, не было. Приемщик рассеянно, часто сбиваясь, пересчитал волков, а их было-то — кот наплакал, и попросил нас самих перетаскать туши в обдиральню. При этом он что-то неразборчиво бормотал себе под нос. Иван Дмитриевич, полагая, что приемщик выражает недовольство в наш адрес, спросил его:
— Мы что-то не так сделали?
— И чего ему надо было?… — отозвался в раздумьи тот. — Не калека ведь, а через тюрьмы кто у нас тут не проходил…
— Что-то случилось? — насторожился Иван Дмитриевич, да и я замер с волком у ворот сарая, предчувствуя ответ Петра.
— Да пришлый, обдиральщик, ночью тут, в сарае, повесился. Мать хоронить приезжал, и вот сам… — развел руками Петро. — Мороки теперь не оберешься.
Иван Дмитриевич молча отошел в сторону и сел на бревно, не смахнув с него снег…
Калейдоскоп удовольствий. Рассказ
Экспедитора Авоськина вызвали к директору и вручили дефицитную путевку в санаторий. Радость переполняла окривевшую в мытарствах душу, хотелось петь и кричать, чтобы все слышали и знали, каков он, Авоськин! Он не как все, он не станет на одну доску с кем-то там еще, кому не видать путевки, как своих ушей. Он баловень судьбы, помазанник Божий!
— Чегой-то ты сегодня светишься, как месяц проглотил? — спросила его жена Дуся. — Неужто опять на халяву надрызгался?
— Вот ты никогда не можешь, чтобы по-хорошему, — обиделся непонятый Авоськин. — С тобой нельзя, как с другими.
— Ну так и иди к другим, — просто рассудила Дуся. — Чего сюда-то приперся? Небось, жрать захотел?
— Почему у нас все как-то не так, как у людей?! Как-то все без смеха, без песен. Без праздников.
— А ты принес такие деньги, чтобы я тебе каждый день праздники устраивала? — Жена сердито смахнула крошки со стола на пол.
— Ну почему сразу деньги? Неужели только деньги нужны для праздника? Неужели нельзя просто так? Кстати, у моего отца день начинался с песни и заканчивался песней, а жили мы не ахти как.
— Где же он деньги брал на водку, колхозник-то твой?
— Какую водку?! Какую водку?! Он просто так пил… пел! Настроение было! Без выпивки! Без денег!
— С чего бы это нормальному человеку целый день просто так, ни с того ни с сего, глотку драть? Ненормальный какой-то. — Дуся пожала плечами и вышла из комнаты.
Авоськин крутнул желваки за колючими щеками, но сдержался и ничего не сказал на это, а только подумал: «Двадцать лет живу с этой лягушкой как в холодном болоте. Другая бы давно поняла, как вести себя с мужем, а эта… — Авоськин попытался подобрать какое-нибудь подходящее сравнение, но все плохие слова как выветрились. — На прошлой неделе принес ей резиновые сапоги с меховыми вставками, так вместо слов благодарности такой хай подняла, хоть покойников выноси. И денег-то нет, и сапоги на три размера больше, и где только глаза у человека были такое дерьмо брать за деньги. Плюнуть бы, хлопнуть дверью! А куда бежать? Кому я нужен? Родственники, конечно, примут, неделю порадуются встрече, а потом будут в рот заглядывать, кряхтеть и всем видом показывать, де пора бы и честь знать. И тут невозможная атмосфера. С глупой бабой жить — худшего наказания не придумаешь. Ей-то, как всякому глупому, тогда хорошо, когда утроба сыта, ей высокие материи до одного места. А каково умному жить с такой амебой? Рехнуться можно! Хрен с ней, — с досадой решил Авоськин, — дотерплю до восьмого, а там уж расслаблюсь по полной форме. Зажму премию и овощные… Скажу: не дали в этом месяце. Она, дура, поверит. На всякий случай зашью в подкладку, как Штирлиц делал, а то дура-дурой, а по карманам пошмонать ума хватает. Бывало уже такое…»
— Ну так чего отец-то твой по утрам пел? — спросила Дуся, войдя в комнату с миской и тряпкой. — Петух он, чо ли, какой?
— Курица! Безмозглая ворона! Утка кривоногая! — дико закричал Авоськин и выскочил на балкон, там трясущимися руками прикурил и высунул наружу голову. Воздух вокруг головы тут же закурчавился, как над раскаленной болванкой.
Скрипнула дверь балкона, Авоськин, не поднимая глаз, ждал, по-звериному прижав к горячему черепу уши.
— Чего ты бесишься? Я просто спросила: чего это твой отец по утрам пел? Ему чо больше делать было нечего? Вот стала бы я петь по утрам. И чо тут беситься?
«Если ее выкинуть с седьмого этажа, интересно, сколько дадут? Наверное, не больше семи? По одному году на этаж… Можно бы и пониже, но так уж наверняка. Выйду в сорок восемь. Это еще и не поздно, успею еще пожить по-людски», — усиленно думал Авоськин, стараясь не слышать жены.
— Пускай бы в ясный день попел маленько, а в дождь-то кто поет? Птички и те молчат, а ему петь приспичило. Умора, да и только.
Авоськин вскочил на кухню, схватил флакон с каким-то сердечным лекарством, сорвал зубами пробку, и прямо из горла захлебнул полный рот чего-то горьковяжущего, и тут же ошалело присосался к крану с холодной водой.
— У нас в семье никто никогда не пел. Даже в праздники. — Слышалось с балкона. — Представляю, вдруг бы мой тятя или мама запели. Умора.
— А мой тя-тя пел! — прохрипел Авоськин. Лицо его побелело, как вытравленное хлоркой, а кулаки налились свинцовой тяжестью. — «Ничего, ничего, все хорошо, все хорошо, — зашептал он, плотно сомкнув веки и законопатив пальцами, начавшие