Даниил Хармс - Том 2. Новая анатомия
Первый Собеседник сказал: «Как же я могу развить в себе веру в свой ответ, когда я даже не знаю, что отвечать, да или нет».
Второй Собеседник сказал: «Выберите себе то, что вам больше нравится».
— Сейчас будет наша остановка, — сказал первый Собеседник и оба встали со своих мест, чтобы идти к выходу.
— Простите, — обратился к ним какой-то военный чрезвычайно высокого роста. — Я слышал ваш разговор и меня, извините, заинтересовало: как это могут два ещё молодых человека серьёзно говорить о том, есть ли загробная жизнь, или её нет?
<1940>
«— Да, — сказал Козлов, притряхивая ногой…»
— Да, — сказал Козлов, притряхивая ногой, — она очень испугалась. Ещё бы! Хо-хо! Но сообразила, что бежать ни в коем случае нельзя. Это всё же она сообразила. Но тут хулиганы подошли ближе и начали ей в ухо громко свистеть. Они думали оглушить её свистом. Но из этого ничего не вышло, т. к. она как раз на это ухо была глуха. Тогда один из хулиганов шваркнул её палкой по ноге. Но и из этого тоже ничего не вышло, потому что как раз эта нога была у неё ещё пять лет тому назад ампутирована и заменена протезом. Хулиганы даже остановились от удивленья, видя, что она продолжает спокойно идти дальше.
— Ловко! — сказал Течорин. — Великолепно! Ведь что бы было, если бы хулиганы подошли к ней с другого бока? Ей повезло.
— Да, — сказал Козлов. — но обыкновенно ей не везёт. Недели две тому назад её изнасиловали, а прошлым летом ее просто так, из озорства, высекли лошадиным кнутом. Бедная Елизавета Платоновна даже привыкла к подобным историям.
— Бедняжка, — сказал Течорин. — Я был бы непрочь её повидать.
<1940>
«Я не стал затыкать ушей. Все заткнули…»
Я не стал затыкать ушей. Все заткнули, а я один не заткнул, и потому я один все слышал. Я так же не закрывал тряпкой глаз, как это сделали все, и потому я все видел. Да, я один все видел и слышал. Но, к сожалению, я ничего не понял, значит, какая цена тому, что я один все видел и слышал. Я даже не мог запомнить того, что я видел и слышал. Какие-то отрывочные воспоминания, закорючки и бессмысленные звонки. Вот прибежал трамвайный кондуктор, за ним пожилая дама с лопатой в зубах. Кто-то сказал: «…вероятно, из-под кресла…» Голая еврейская девушка раздвигала ножки и выливала на свои половые органы из чашки молоко. Молоко стекает в глубокую столовую тарелку. Из тарелки молоко сливают обратно в чашку и предлагают мне выпить. Я пью; от молока пахнет сыром… Голая еврейская девушка сидит передо мной с раздвинутыми ногами, ее половые органы выпачканы в молоке. Она наклоняется вперед и смотрит на свои половые органы. Из ее половых органов начинает течь прозрачная и тягучая жидкость…. Я прохожу через большой и довольно темный двор. На дворе лежат сложенные высокими кучами дрова. Из-за дров выглядывает чье-то лицо. Я знаю: это Лимонин следит за мной. Он смотрит: не пройду ли я к его жене. Я поворачиваю направо и прохожу через парадную на улицу. Из ворот выглядывает радостное лицо Лимонина… Вот жена Лимонина предлагает мне водку. Я выпиваю четыре рюмки, закусываю сардинами и начинаю думать о голой еврейской девушке. Жена Лимонина кладет мне на колени свою голову. Я выпиваю еще одну рюмку и закуриваю трубку. «Ты сегодня такой грустный,» — говорит мне жена Лимонина. Я говорю ей какую-то глупость и ухожу к еврейской девушке.
Я все не прихожу в отчаяние. Должно быть, я на что-то надеюсь, но мне кажется, что мое положение лучше, чем оно есть на самом деле. Железные руки тянут меня в яму. Но сказано: «Не всегда забыт будет нищий, а надежда бедняка не до конца погибнет.» (Ле. IX. 19.)
«Господин невысокого роста с камушком в глазу…»
Господин невысокого роста с камушком в глазу подошел к двери табачной лавки и остановился. Его черные, лакированные туфли сияли у каменной ступенечки, ведущей в табачную лавку. Носки туфель были направлены вовнутрь магазина. Еще два шага, и господин скрылся бы за дверью. Но он почему-то задержался, будто нарочно для того, чтобы подставить голову под кирпич, упавший с крыши. Господин даже снял шляпу, обнаружив свой лысый череп, и, таким образом, кирпич ударил господина прямо по голой голове, проломил черепную кость и застрял в мозгу. Господин не упал. Нет, он только пошатнулся от страшного удара, вынул из кармана платок, вытер им лицо, залепленное кровавыми мозгами, и, повернувшись к толпе, которая мгновенно собралась вокруг этого господина, сказал:
— Не беспокойтесь, господа: у меня была уже прививка. Вот видите — у меня в правом глазу торчит камушек. Это тоже был однажды случай. Я уже привык к этому. Теперь мне все трын-трава!
И с этими словами господин надел шляпу и ушел куда-то в сторону, оставив смущённую толпу в полном недоумении.
<1939–1940>
«Когда я вижу человека, мне хочется ударить…»
Когда я вижу человека, мне хочется ударить его по морде. Так приятно бить по морде человека!
Я сижу у себя в комнате и ничего не делаю.
Вот кто-то пришел ко мне в гости, он стучится в мою дверь.
Я говорю: «Войдите!» Он входит и говорит: «Здравствуйте! Как хорошо, что я застал вас дома!» А я его стук по морде, а потом ещё сапогом в промежность. Мой гость падает навзничь от страшной боли. А я ему каблуком по глазам! Дескать, нечего шляться, когда не звали!
А то ещё так. Я предлагаю гостю выпить чашку чая. Гость соглашается, садится к столу, пьет чай и что-то рассказывает. Я делаю вид, что слушаю его с большим интересом, киваю головой, ахаю, делаю удивленные глаза и смеюсь. Гость, польщенный моим вниманием, расходится все больше и больше.
Я спокойно наливаю полную чашку кипятка и плещу кипятком гостю в морду. Гость вскакивает и хватается за лицо. А я ему говорю: «Больше нет в душе моей добродетели. Убирайтесь вон!» И я выталкиваю гостя.
<1939>
1941
Симфония № 2
Антон Михайлович плюнул, сказал «эх», опять плюнул, опять сказал «эх», опять плюнул, опять сказал «эх» и ушел. И Бог с ним. Расскажу лучше про Илью Павловича.
Илья Павлович родился в 1883 году в Константинополе. Еще маленьким мальчиком его перевезли в Петербург, и тут он окончил немецкую школу на Кирочной улице. Потом он служил в каком-то магазине, потом ещё чего-то делал, а в начале революции эмигрировал за границу. Ну и Бог с ним. Я лучше расскажу про Анну Игнатьевну.
Но про Анну Игнатьевну рассказать не так-то просто. Во-первых, я о ней почти ничего не знаю, а во-вторых, я сейчас упал со стула и забыл, о чем собирался рассказывать. Я лучше расскажу о себе.
Я высокого роста, неглупый, одеваюсь изящно и со вкусом, не пью, на скачки не хожу, но к дамам тянусь. И дамы не избегают меня. Даже любят, когда я с ними гуляю. Серафима Измайловна неоднократно приглашала меня к себе, и Зинаида Яковлевна тоже говорила, что она всегда рада меня видеть. Но вот с Мариной Петровной у меня вышел забавный случай, о котором я и хочу рассказать. Случай вполне обыкновенный, но все же забавный, ибо Марина Петровна благодаря мне совершенно облысела, как ладонь. Случилось это так: пришел я однажды к Марине Петровне, а она трах! — и облысела. Вот и все.
<9-10 июня 1941>
Реабилитация
Не хвастаясь, могу сказать, что, когда Володя ударил меня по уху и плюнул мне в лоб, я так его схватил, что он этого не забудет. Уже потом я бил его примусом, а утюгом я бил его вечером. Так что умер он совсем не сразу. Это не доказательство, что ногу я оторвал ему ещё днем. Тогда он был еще жив. А Андрюшу я убил просто по инерции, и в этом я себя не могу обвинить. Зачем Андрюша с Елизаветой Антоновной попались мне под руку? Им было ни к чему выскакивать из-за двери. Меня обвиняют в кровожадности, говорят, что я пил кровь, но это неверно: я подлизывал кровяные лужи и пятна — это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного, преступления. А также я не насиловал Елизавету Антоновну. Во-первых, она уже не была девушкой, а во-вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится. Что из того, что она вот-вот должна была родить? Я и вытащил ребенка. А то, что он вообще не жилец был на этом свете, в этом уж не моя вина. Не я оторвал ему голову, причиной тому была его тонкая шея. Он был создан не для жизни сей. Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм обвинять меня в убийстве собаки, когда тут рядом, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю. Ну хорошо: во всем этом (я могу согласиться) можно усмотреть некоторую жестокость с моей стороны. Но считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, — это уже, извините, абсурд. Испражняться — потребность естественная, а, следовательно, и отнюдь не преступная. Таким образом, я понимаю опасения моего защитника, но все же надеюсь на полное оправдание.