Андрей Геласимов - Рахиль
Я представил себе всех этих норвежских девушек в сладких юбках и американских солдат с пластинками Элвиса Пресли в руках, и мне стало ужасно смешно.
"Чего хохотать? - сказал Гоша-Жорик. - Хорошая музыка. Интересно, сколько эти пластиночки могут стоить, если их стилягам на барахолке толкнуть?"
Его тонкая музыкальная душа оказалась настолько впечатлительной, что буквально на следующий день он украл все пластинки из чемодана Вельмы, и больше я не видел его никогда. Расстроенная норвежка предложила мне сходить в лавру. Помимо русского языка, она изучала еще древнеславянское искусство. Стоя рядом с ней и рассматривая иконы, я впервые подумал о том, что многие вещи не вполне соответствуют сами себе.
Но зато я теперь мог говорить. Песни этого Пресли окончательно вернули меня в реальность, и оказалось, что она снова заслуживает каких-то произносимых слов. Извинившись перед Вельмой за Гошу-Жорика, я попросил у музыкальных кубинцев денег на поезд, а вечером уже ехал в Москву. В кармане у меня была лишь небольшая иконка и тоненькая свеча, которую надо было зажечь перед своей дверью и которую я не хотел покупать по причине явного отсутствия такой двери, но в конце концов за нее все равно заплатила норвежка. Ей понравилась сама идея.
Выйдя утром из поезда, я прямо с вокзала отправился к доктору Головачеву. Мне было уже неважно - искала меня милиция или нет. Мне надо было увидеть кого-нибудь, кто знал меня больше, чем последние два-три дня. Я смертельно устал быть незнакомцем.
Головачев встретил меня чрезвычайно приветливо. Он много говорил, постоянно пожимал мне руку, то и дело выбегал в соседнюю комнату, где его жена кормила только что появившуюся на свет дочь. В середине нашего разговора он вынес показать этого сморщенного ребенка и начал вертеть конверт с ним, как куклу, а когда я испугался, он сказал, что это все ничего и что он сам медик и поэтому знает, как надо.
Успокоившись и вернув ребенка своей жене, Головачев сообщил, что в Америке умерла Мэрилин Монро, и от этого его жена не может выйти ко мне из соседней комнаты.
"Ревела все утро. Теперь у нее опухло лицо, и она вас стесняется, молодой человек. Так что вы извините".
Когда я спросил про Любин аборт, он наконец немного смутился и сказал мне, что иначе поступить было нельзя.
"Я не мог давать ей пустышки вместо таблеток. Вы же понимаете. Хоть она и обижалась на это. Потому что ей хотелось быть, как стиляги. Но я сказал ей, что стиляги не сумасшедшие, что они попали в больницу из-за политики. А ей нужны настоящие лекарства... Однако они нанесли бы вашему возможному ребенку непоправимый вред. Поэтому пришлось пойти на операцию".
Я сказал ему, что все понимаю и что мне не нравится только фраза "возможный ребенок". Головачев извинился, еще раз пожал мне руку, я встал и ушел.
Перед самым уходом он спросил меня - вернусь ли я на работу в больницу. Очевидно, он никак не связывал мое внезапное исчезновение с побегом Гоши-Жорика. Я сказал, что нет, не вернусь. А потом вышел от него, так и не увидев его опухшей от слез жены.
Спустившись в метро, я остановился посреди станции, не в силах решить, в какой мне сесть поезд - справа или же слева. Разницы, в принципе, уже не существовало. Все поезда на свете шли в ненужном для меня направлении. Я чувствовал себя, как Христофор Колумб, понявший, что точка возврата осталась далеко позади и питьевой воды на обратную дорогу в любом случае не хватит. Плыть можно было только вперед.
Странна и туманна участь того, кто решил попасть на восток через запад.
"А куда этот идиот делся? - сказал кто-то вдруг позади меня женским голосом. - Я думала, вы вместе".
Обернувшись, я обнаружил перед собой ту самую девушку, из-за которой разгорелся весь сыр-бор с поножовщиной на злосчастных танцах в академии Жуковского.
"Нет, мы не вместе, - сказал я. - Он украл пластинки Элвиса Пресли".
"Элвиса Пресли? А кто это?"
"Один американский певец".
Она чуть наморщила лоб:
"Как Ван Клиберн?"
"Ну да, только он вообще-то поет... То есть он не совсем пианист... Но это неважно".
Я никак не мог вспомнить ее имени и от этого чувствовал себя довольно неловко. Просто стоял и ждал, когда она уйдет. Но она почему-то не уходила. Людской поток обтекал нас, прижимая друг к другу все ближе и ближе, а она не переставала рассказывать мне всякую чепуху, пока не упомянула, наконец, того происшествия на танцах.
"А что случилось с курсантом? - затаив дыхание спросил я. - С тем, которого Гоша-Жорик порезал?"
"Да ничего! - Она беззаботно тряхнула толстой косой. - Швы на руку наложили - и все. У них там постоянно кого-нибудь режут. Дураки. Я больше туда не пойду".
"На руку? - сказал я. - Только на руку?"
"Ну да, а куда же еще? Он ему всю ладонь распластал. Вот от сих пор до сих. Ой, на себе же нельзя показывать! Есть такая примета. В общем, сантиметров десять, наверное, шрам. Здорово, конечно, вы тогда меня до двери проводили".
Я извинился перед ней и хотел нырнуть в переход, но она схватила меня за рукав и продолжала болтать как ни в чем не бывало. Очевидно, ей не хватало собеседника. Только я был не самым лучшим кандидатом на эту роль.
"А почему у вас такие грустные глаза? - огорошила она меня вдруг вопросом. - Вы ведь меня не слушаете. У вас что-нибудь случилось, да? Что-то серьезное? Кто-то болен?"
Я сказал ей, что нет, что все, в общем, здоровы и что я благодарен ей за участие, но мне нужно идти. Тогда она снова схватила меня за рукав.
Вечером, когда мы поднялись к ней на шестой этаж, она еще раз заверила меня, что ее подруга вернется с практики только через неделю, а соседям по коммуналке на все наплевать. Я взял ее за затылок и впервые поцеловал не Любу. Губы у этой девушки были твердые и прохладные. Я все еще не мог вспомнить, как ее зовут.
"Ух! - задохнувшись, сказала она, когда я отпустил ее и вынул из кармана свою тоненькую свечу. - А это зачем?"
"Надо зажечь ее перед тем, как войдешь в дом, - сказал я. - Есть такая примета".
* * *
После происшествия с кварцевой лампой я еще несколько дней забавлял своим лицом студентов и соседей у себя во дворе. Мало того, что лицо было загоревшим ровно наполовину, оно к тому же оказалось загоревшим под Новый год.
- Готовитесь к карнавалу? - спрашивали коллеги на кафедре и подмигивали, как будто от этого мне должно было стать ужасно смешно.
Но к карнавалу я не готовился. Люба, которая в обычное время с радостью разделила бы веселье моих коллег и день и ночь подтрунивала бы над моим несчастьем, теперь не проявляла к нему ни малейшего интереса. Наблюдая за ней, за тем, как она молчаливо переходит из комнаты в комнату и перекладывает давным-давно уложенные, готовые к отъезду вещи, я вспоминал немецкого, кажется, теннисиста по имени Макс Виландер, который ушел из спорта на следующий день после того, как стал первой ракеткой мира. "Я потерял инстинкт хищника", - объяснил он, и его объяснение теперь вполне подходило и моей растерянной, уставшей от бесконечной конфронтации с миром Рахили.
- Все будет хорошо, - говорил я. - Уедешь ты в свою Америку.
Но она ничего мне на это не отвечала.
Единственным человеком, способным в это время понять мое состояние, оказался волею случая Николай. Вдвоем мы составляли с ним вполне замечательную пару, которая радовала окружающих своим видом еще больше, чем это удавалось мне одному. Объединявшая нас симметрия относительно переменчивой сердцем Натальи, нашла, наконец, свое прямое и непосредственное выражение на наших лицах. Отличие состояло лишь в том, что от этой полосы на лице он почему-то выглядел еще более рельефно и мужественно, а я все чаще хватался за сердце и глотал валидол.
- Не пей так много таблеток, - говорил Николай. - Пей лучше водку. Помогает от всех болезней.
Мы стали встречаться с ним очень часто. Во всяком случае, чаще, чем мне хотелось бы видеть эту его загоревшую половину лица. Он поджидал меня после занятий во дворе института и вел потом в какой-нибудь ресторан, где почти никогда не платил, и мне было неловко перед официантами, потому что он заставлял их бегать за этими графинами практически без конца.
- Ты так сопьешься, Койфман, - сказала однажды мне Люба. - И откуда у тебя столько денег? А еще говоришь, что полгода зарплату не получал.
Но денег действительно не было. То, что мне дал Николай во время третьей или четвертой встречи, я ему сразу вернул.
- Как знаешь, - сказал он, убирая в карман серый конвертик. - Я думал, не помешают.
После нашего совместного похода к врачу он несколько раз обращался ко мне с какими-то безобидными просьбами, и я с готовностью их выполнял, поскольку надеялся, что он все-таки поможет Любе и Дине. Но он на эту тему упорно молчал. Я пытался как-то неловко сам об этом заговорить, и мои слова всякий раз повисали в воздухе. Или служили поводом для начала нового разговора, не имеющего никакого отношения ни к безмолвным переходам Любы из комнаты в комнату, ни к смешливому голосу Дины в телефонной трубке. Этой девушке, казалось, вообще было на все наплевать.