Николай Чернышевский - Пролог
Нивельзин отвечал: «Нет». — Волгин стал делать другие вопросы: не случилось ли Соколовскому упомянуть, откуда он родом? — Не с Волыни ли? — Был ли он в университете? И в каком? Не в Петербургском ли?
То и другое так, — припомнил теперь Нивельзин. — Соколовский упоминал, что приехал в Петербург позже, нежели мог. Когда его выпустили из Оренбурга, он проехал на Волынь и зажился там дольше, нежели думал. Там у него мать, еще бодрая старушка, и сестра, больная, от самого детства почти не встающая с постели. — По разговору его видно было, что перед ссылкою он жил несколько лет в Петербурге, а перед самою ссылкою уезжал на родину: он выразился, что его провезли мимо дома, где жили мать и сестра, и не позволили видеться с ними.
— Все это совершенно так. Очевидно было, Соколовский — тот Болеслав, о котором говорил Зелинский.
— Не мешай нам, — сказала Волгина мужу. — Или перестань говорить с Нивельзиным, и пусть он опять поет, или уведи его к себе: мы обойдемся и без него.
— Я пойду к Алексею Иванычу, — сказал Нивельзин. — Мне любопытно все, что относится к Соколовскому.
В 1848 году студент Петербургского университета, поляк, — не Зелинский, как прежде предполагал Волгин по ошибочной, но очень естественной догадке, а Соколовский, отправился провести каникулы на родине, на Волыни. Сам он не имел ничего: поместье его отца было конфисковано после восстания 1830 года, когда был и убит отец, собравший партию из крестьян, своих и соседних. Но разные родственники его благополучно остались помещиками. Их именья лежали вообще недалеко от галицийской границы. Соколовский был в гостях у одного из этих родных, именно у того самого Зелинского, который впоследствии рассказывал все это Волгину. У Зелинского был вечер. Прямо с вечера Соколовский поехал гостить к другому родственнику; поехал, по обычаю небогатых людей того края, на телеге или фуре еврея. — Другой еврей, бывший во вражде с этим, донес на своего недруга, что он взялся провести какого-то студента-поляка за границу. Обвиненного еврея арестовали на дороге; также и Соколовского. Соколовского повезли в Петербург, и там решили: сослать в солдаты, в оренбургские батальоны, по подозрению в намерении уехать за границу. Буквально так было сказано в решении. Зелинский справлялся и хлопотал; он имел тогда и деньги и знакомых, — да и сам он пользовался уважением: его послали на житье в Россию уже годом позже, за то, что он помогал платьем и деньгами проводимым через Волынь полякам, взятым в плен в Венгерскую кампанию. В 1848 году на него смотрели еще хорошо. Ему нетрудно было узнать всю правду о своем родственнике. Буквально так: «По подозрению в намерении».
— По подозрению в намерении, — сослать в солдаты! — повторил Нивельзин. — Замечательный приговор.
— Не столько замечательный, сколько прискорбный, — флегматически возразил Волгин. — Не замечателен, потому что в нем нет ничего особенного. Но огорчительно, что наши производители дел так плохо владеют пером по недостатку просвещения. Будь люди просвещенные, конечно, догадались бы написать иначе. Например: «По соображению обстоятельств, показывающих, что его поездка была исполнением замысла эмигрировать» — согласитесь, тут было бы все, как требует доброе приличие. «По соображению обстоятельств, показывающих» — не можете не понимать, что были улики. Правда, их не было. Но в приговоре и не говорилось бы, что они были. Истина не была бы нарушена. А все-таки нельзя было бы не понимать, что улики были. И дальше: «показывающих, что его поездка была исполнением замысла» — ого! — Это уже не то, что «намерение». Намерение, согласен, вздор, пустая мысль; за мысли нельзя наказывать, наказывать строго — говорят одни; — вовсе нельзя наказывать — говорят другие. — Но «исполнение замысла» это факт; преступление уже совершилось. — Да, и все было бы прекрасно: обнаружен преступный факт; наказание справедливо. А они, как люди необразованные, брякнули: по подозрению в намерении — то есть безо всякого основания. Да, огорчительно: считаемся во всей Европе варварами за то, что не умеем владеть пером. Обидно, прискорбно. Но погодите, просветимся; будем выражаться благовиднее.
Нивельзин горько улыбался. — Вы умеете быть зол.
— Я, зол? — Волгин покачал головою: — Я кажусь вам зол потому, что вы видите вокруг себя все только невинных младенцев; да и сам вы, извините, тоже невинный младенец. — Умно то общество, в котором я кажусь резким и едким! — Я, цыпленок, — зол! — Хороши птицы, среди которых цыпленок — ястреб! — Невинные, невинные! — Он опять покачал головою. — Ну и что же? — Вы действительно так невинен, Павел Михайлыч, что поверили: «по подозрению в намерении» — могли сослать в солдаты? Невинным людям воображаются везде оборотни, люди-звери. Людей-зверей нет. Нет таких жестоких людей, которые бы захотели делать вред, наносить страдание без надобности. — Сослать в солдаты «по подозрению в намерении», сделать такой ничтожный и неопасный поступок, эмигрировать, — это невозможность, — само собою, это было только предлогом, пустым предлогом. Натурально, должно было быть и резонное основание. Оно осталось не высказано в приговоре, по необразованности не нашлись, как выразить его. А оно было резонное, справедливое.
Волгин бросил шутовство и стал опять рассказывать серьезно.
— Соколовский был арестован по подозрению в замысле, не имевшем ничего ни опасного, ни важного. Велик был бы убыток, если б юноша и хотел и успел эмигрировать! — Кому страх от этого? А донос был голословный. Улик не нашлось. Поэтому люди, решавшие судьбу Соколовского, были расположены очень добродушно принимать его оправдания. Он оправдывался умно и успел убедить их, что донос был вздорною выдумкою. С ним стали говорить уже не как с подсудимым, а просто так, для препровождения времени, потому что кому же не бывает приятно потолковать о всякой всячине с умным человеком? — Он рассуждал обо всем очень основательно, по мнению своих судей; приобрел их уважение, хоть был еще юноша. — «Скажите, — стали они спрашивать его, — почему не все молодые люди имеют такой умеренный, прекрасный образ мыслей, как вы? — Скажите, какие бы меры могли быть наиболее полезны для предотвращения развития безрассудного образа мыслей в молодых людях?» — Он стал объяснять, что существенная причина увлечений неосновательными мыслями — недостаток основательных знаний. Наука стеснена, и молодые люди не имеют почти никакой возможности приобретать здравые политические убеждения. Надобно освободить мысль, и она сделается спокойною, мирною. — Он отвечал с такою же искренностью, с какою спрашивали его; спрашивавшие, хоть не были привычны к подобным взглядам, хоть не были люди образованные, но все же имели здравый смысл и житейскую опытность. Им казалось, что в его словах много справедливого. Пошли разговоры подобного рода, — и кончились тем, что друзья-слушатели Соколовского, к собственному прискорбию, увидели себя обязанными отправить его в Оренбург.
— Его обманывали, завлекали; говорили с ним только для того, чтобы запутать его! — сказал Нивельзин. — Хотели сослать, не имели улик и выманили из него какие-нибудь неосторожные слова!
— Обыкновенная манера наших прогрессистов; да и не наших одних! — И в Европе тоже умны! — Бросьте эту манеру, Павел Михайлыч. Консерваторы, даже реакционеры, вовсе не такие хитрецы и злодеи, какими воображают их либералы. — Ни у кого не было охоты ссылать Соколовского. Думали освободить его. Но с обеих сторон поступили неосторожно: заговорились, увлеклись. Ошибка, согласен. Но ошибка очень естественная: они, вместо дикого революционера, увидели человека умеренного; он, вместо злодеев, увидел людей далеко не злых. Приятная неожиданность с обеих сторон — и поддались впечатлению, вообразили, что могут понимать друг друга. В этом и вся беда. Если бы врагами прогресса были только злые люди! Если бы в борьбе за него надобно было побеждать только интриги, коварства! — О, тогда было бы так же хорошо, как если бы противниками консерваторов были только наши господа-либералы! — Все шло бы вперед и быстро и спокойно. Консерваторы не затруднялись бы производить улучшения; чего же затрудняться, когда нет в перспективе ничего опасного ни для чьей головы, ни для чьего кармана? И жизнь народа облегчалась бы самым отрадным образом.
— По вашему мнению, могло бы, например, не быть убытка для помещиков от освобождения крестьян?
— Ну! — Когда речь пошла об освобождении крестьян, со стыдом умолкаю, — остроумно отвечал Волгин и залился руладою. — Я уже имел честь докладывать вам, Павел Михайлыч, что вся ценность всех помещичьих имений, по свободным рыночным ценам, не составляет полуторы тысячи миллионов. Государству, имеющему семьдесят миллионов жителей, затрудняться платежом каких-нибудь полуторы тысячи миллионов! Но я докладывал вам, что помещики пальчики облизали бы, заплясали бы от восторга от получения суммы, несравненно меньшей. Вы знаете…