Николай Лесков - Захудалый род
– Он человек очень ученый.
– Какого духа он? – спросила бабушка.
Собеседник княгини поежился, поправил черную перевязь на своем больном лице и отвечал:
– Слишком возвышенного.
– Извините, – молвила бабушка, – я не понимаю, как человек может быть слишком возвышен?
– Когда он, имея высокий идеал, ничего не уступает условиям времени и необходимости.
– Червев таков?
– Да, он таков.
– Чего ж он хочет?
– Всеобщего блага народного.
– Он знает ваши заботы?
– Да.
– Вы с ним советовались?.. Извините меня, бога ради, что я вас так расспрашиваю.
– Ничего-с; да, я с ним советовался, мы с ним были об этом в переписке, но теперь я это оставил.
– Почему?
Журавский опять взялся за перевязь.
– Бога ради… я вас прошу, извините мне мои вопросы, мне это очень нужно!
– Он нехорошо на меня действует, он очень благоразумен, но все, что составляет цель моей жизни, он считает утопиею… Он охлаждает меня.
– Он не расположен к этому делу?
– Нет; но у него очень сильна критика…
– В чем же он критикует вашу записку?
– Он вместо ответа надписал просто, что в возможность освобождения по воле владельцев не верит.
– Во что же он верит?
– В то, что это сделаем не мы.
– А кто же?
– Или сами крестьяне, или самодержавная воля с трона.
И бабушка и ее собеседник умолкли.
– Что же? – тихо молвила после паузы княгиня, – знаете, может быть, он и прав.
– Быть может.
– Наше благородное сословие… ненадежно.
– Да, в нем мало благородства, – поспешно оторвал Журавский.
– И рассудительности, – подтвердила княгиня, – но скажите мне, пожалуйста, почему этот Червев, человек, как говорите, с таким умом…
– Большим, – перебил Журавский.
– И с образованием…
– Совершенным.
– Почему он живет в таком уничижении?
Журавский бросил на бабушку недовольный взгляд.
– Извините, – сказала бабушка.
– Ничего-с; мне только странно, о чем вы спросили: «Червев в уничижении»… Что же вас в этом удивляет? Он потому и в уничижении, что он всего менее его заслуживает.
– Это превредно, что у нас быть честным так опасно и невыгодно.
– Везде так, – буркнул, подвинув свою повязку, Журавский.
– Нет; у нас особенно не любят людей, которых уважать надо: они нам как бы укором служат, и мы, русские, на этот счет всех хуже; но все-таки… неужто же этот Червев так во всю жизнь нигде не мог места занять?
– Он был профессором.
– Я это слышала, но что же… с чем он там не управился?
– Читал историю, и не годился.
– Почему?
– Хотел ее читать как должно…
– Что выдумал!.. Его отставили?
– Сменили; он взял другой предмет, стал преподавать философию, его совсем отставили. Он ушел.
– Зачем же?
– Нашел, что лучше учить азбуке как должно, чем истории и философии как не надобно.
– И с тех пор бедствует?
– Бедствует?.. Не знаю, он ни на что не жалуется.
– Это удивительный человек.
– Да, он – человек.
– Что вы думаете, если я попрошу его взяться за воспитание моих детей?
– Я думаю, что вы не можете сделать лучшего выбора, если только…
– Что?.. Вы мне скажите откровенно.
– Если вы не хотите сделать из ваших сыновей ни офицеров…
– Нет.
– Ни царедворцев…
– О нет, нет, нет, – и бабушка окрестила перед собою на три стороны воздух.
– А если вы желаете видеть в них людей…
– Да, да; простых, добрых и честных людей, людей с познаниями, с религией и с прямою душою.
– Тогда Червев вам клад, но…
– Что еще?
– Червев христианин.
Говорившие переглянулись и помолчали.
– Это остро, – произнесла тихо княгиня.
– Да, – еще тише согласился Журавский.
– Настоящий христианин?
– Да.
– Желаю доверить ему моих детей.
– Я напишу ему.
Глава десятая
Занятая призванием Червева, княгиня не замечала многого, на что во всякое другое время она, наверно, обратила бы свое внимание. Упущения этого рода особенно выражались по отношению к княжне Анастасии, которая, не входя в интересы матери и не понимая ее хлопот и нетерпения, находила в это время свой дом особенно скучным. На свет, конечно, нельзя было жаловаться, свет не отрекался от княгини и посещал ее, но княжне этого было мало: ей хотелось предаться ему всем своим существом.
Семнадцатилетняя княжна решила как можно скорее оставить материн дом. Выход представлялся один – замужество. Княжна Анастасия никого не любила, ей даже никто не нравился, ей было все равно, за кого бы ее судьба ни вынесла, лишь бы поскорее, лишь бы заставить завидовать себе своих подруг, уехать за границу, а возвратясь оттуда, жить открытым домом и делать то же, что делают другие, то есть «выезжать в свет», к чему бабушка была решительно неспособна и откровенно в этом сознавалась, говоря, что:
– Я в карете не могу жить.
Словом, требования княжны в отношении брака были самые несложные, и если бы выбор жениха зависел от нее самой, то трудно решить, кого бы она выбрала, но за нее выбирала благочестивая и благопомощная графиня Хотетова.
В доме графини давно вздыхали о княжне Анастасии, «терзавшейся в руках безверной матери», вздыхала «об этой мученице» сама хозяйка, вздыхали ее гости, и, наконец, кому-то из них пришла гениальная мысль вырвать княжну у матери и выдать ее замуж, нимало не медля.
Сначала это представлялось как будто затруднительным, но недаром, видно, сказано, что «в России невозможности нет»: когда графине была представлена опасность, которая заключалась в том, что мать может выдать неопытную княжну за человека без веры, графиня ввиду этого страха решилась на смелую меру и восторжествовала. Жалуясь на княгиню целому свету и стараясь, чтобы жалобы эти ни в каком угле не застряли, а взмывали все выше и выше, графиня Антонида получила право рассчитывать на тонкое, но могущественное содействие такого лица, которому, как она неложно верила, в России никто отказать не в силах. По сведениям, которые она особенным образом получала от княжны Анастасии, она знала, что «бедное дитя» так измучено, что готово выйти замуж за кого угодно, но притом она так благоразумна и покорна, что считает лучшим для себя женихом того, кого ей изберет благочестивая графиня Антонида.
Теперь этой «святой женщине» предстояло только избрать жениха княжне, но это ей было не трудно: жених уже был готов, он сам избрал себя в это звание, и ему же принадлежал и весь объясненный мною план, который графиня считала своим только по самообольщению. Жених этот был не кто иной, как давно нам знакомый граф Василий Александрович Функендорф, ни за что не желавший расстаться с протозановскими маетностями. Потеряв надежду жениться на матери, граф устремил свои взоры на дочь; эта затея представляла немало трудностей, но зато она казалась вполне достижимою: путь, на который граф навел богомольную графиню, был верен, а выбор ее не мог пасть ни на кого другого. Графиня была им заинтересована, и притом с самой важной для нее стороны: она знала графа за человека наилучших правил; за ним не было слышно никаких интриг, и он был очень религиозен. Несмотря на то, что он исповедовал лютеранскую веру, графиня сама видела его в православной церкви. Граф даже признался ей, что он тяготится сухостью лютеранизма и высоко ставит превосходную теплоту восточного богослужения; чувствует молитвенное настроение только в русской церкви и не верит возможности умолить бога без посредства святых, из которых особенно чтит святого Николая.
Графиня Антонида заказала известному тогда иконописцу Озерову образ Мирликийского святителя, убрала его ризу бирюзой и бриллиантами и послала графу. Вместе с иконою была препровождена и дорогая серебряная лампада. Граф в слезах прилетел благодарить графиню. Они оба плакали от умиления. Потом вскоре граф заболел и не хотел лечиться: слухи об этом достигли графини, и она сама поехала навестить «друга». Друг встретил ее снова в слезах и повел показывать «свою убогую келью». Тут графиня увидала свою икону в высоком киоте, пред которым стоял аналой и горела подаренная графинею лампада. Графиня Антонида была взволнована, а граф еще более ее растрогал, сказав, что он никому не дозволяет касаться этой лампады и зажигает ее сам… Мало этого, говорят, будто старый греховодник, прося снисхождения своему чудачеству, открыл графине, что святитель Николай есть единственный его врач, а горящая пред иконою святого лампада единственная аптека.
– Друг мой! – воскликнула со слезами графиня, – разве это чудачество? Вот это только и есть вера и награда!
Графиня Антонида всегда соединяла «веру с наградой», и это в такой степени прямо относилось к главным заботам ее жизни, что она даже хлопотала об учреждении в России особого знака отличия за веру и удивлялась холодности, с какою в высших инстанциях отклоняли ее представления об ордене верных.