Иван Гончаров - Обрыв
— Bu-ona sera! bu-ona sera![48] — напевал Райский из «Севильского цирюльника».
— Странный, необыкновенный ты человек! — говорила с досадой бабушка. — Зачем приехал сюда: говори толком!
— Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать, порисовать…
— А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле: озимь посмотреть.
— После, после, бабушка.
— Ти-ти-ти, та-та-та, ля-ля-ля… — выделывал он тщательно опять мотив из «Севильского цирюльника».
— Полно тебе: ти-ти-ти, ля-ля-ля! — передразнила она. — Хочешь смотреть и принимать имение?
— Нет, бабушка, не хочу!
— Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать?..
— Ничего не буду делать; махну рукой да и уеду…
— Не прикажешь ли отдать в чужие руки?
— Нет, пока у вас есть охота — посмотрите, поживите.
— А когда умру?
— Тогда… оставить как есть.
— А мужики: пусть делают, что хотят?
Он кивнул головой.
— Я думал, что они и теперь делают, что хотят. Их отпустить бы на волю… — сказал он.
— На волю: около пятидесяти душ, на волю! — повторила она, — и даром, ничего с них не взять?
— Ничего!
— Чем же ты станешь жить?
— Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь.
— Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!
Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на ее томные глаза, на задумчивую улыбку.
— Да, — сказала потом вполголоса, — не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!
— Что же с домом делать? Куда серебро, белье, бриллианты, посуду девать? — спросила она, помолчав. — Мужикам, что ли, отдать?
— А разве у меня есть бриллианты и серебро?.. — спросил он.
— Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу…
— Не надо, ради Бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, я вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
— Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем — только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы, а вот расходы…
Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил их рукой.
— Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю — всё уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфиньке, в приданое…
Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи, чтобы разразиться.
— Но пока вы живы, — продолжал он, — всё должно оставаться в вашем непосредственном владении и заведовании. А мужиков отпустить на волю…
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть и побольше, останется: это всё им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфинька! Где ты? Иди сюда!
— Здесь, здесь, сейчас! — отозвался звонкий голос Марфиньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула, веселая, живая, резвая, с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела, то на бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно расходилась.
— Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?
Марфинька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей сказать.
Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфиньки, взял ее за руку.
— Скажи, Марфинька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом, — спросил он, — может быть, в другой город?
— Ах, сохрани Боже: как это можно! Кто это выдумал такую нелепость!..
— Вон кто, бабушка! — сказал Райский, смеясь.
Марфинька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она сердито глядела в окно.
— Ведь у меня тут всё: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними? Как можно — ни за что…
— Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.
— Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? — бросилась она ласкаться к бабушке.
— Отстань! — сердито оттолкнула ее бабушка.
— Ты не хотела бы, Марфинька, не правда ли, выпорхнуть из этого гнездышка?
— Нет, ни за что! — качая головой, решительно сказала она. — Бросить цветник, мои комнатки… как это можно!
— И Верочка тоже?
— Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым домом…
— Она любит его?
— Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее увезут — мы обе умрем.
— Ну так вы никогда не уедете отсюда, — прибавил Райский, — вы обе здесь выйдете замуж, ты, Марфинька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.
— Слава Богу: зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?
— Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине — и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти-ти-ти, цып-цып-цып! — передразнил он ее.
— Ах, вы злой! — сказала она. — Я думала, вы не успели даже разглядеть меня, а вы всё подслушали!
— Ну так это дело решенное: вы с Верочкой принимаете от меня в подарок всё это, да?
— Да… братец… — весело сказала она и потянулась было к нему.
— Не сметь! — горячо остановила бабушка, до тех пор сердито молчавшая. Марфинька села на свое место.
— Бесстыдница! — укоряла она Марфиньку. — Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним, и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та — гордая!
Марфинька надулась.
— Сами же давеча… сказали, — говорила она сердито, — что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может всё подарить.
— Это логично! Против этого спорить нельзя, — одобрял Райский. — Итак, решено: это всё ваше, я у вас гость…
— Не бери! — повелительно сказала бабушка. — Скажи: не хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение.
— Не хочу, братец, не надо… — начала она с иронией повторять и засмеялась. — Не надо, так не надо! — прибавила она и вздохнула, лукаво поглядывая на него.
— Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, — продолжал Райский. — Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что за житье?
— Я садик возьму! — шепнула она, — только бабушке не го-во-ри-те… — досказала она движениями губ, без слов.
— А кружева, белье, серебро? — говорил он вполголоса.
— Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас всё по-деревенски.
— А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не делают. Ужели не возьмешь?
— Чашки возьму, — шептала она, — и чайники, еще вон этот диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою комнатку… — со вздохом прибавила она.
— Ну весь дом, — пожалуйста, Марфинька, милая сестра…
Марфинька поглядела на бабушку, потом украдкой утвердительно кивнула ему.
— Ты любишь меня? да?
— Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас во сне, только совсем не таким…
— Каким же?
— Таким румяным, не задумчивым, а веселым; вы будто всё шалите да бегаете…
— Я ведь такой иногда бываю.
Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.
— Так возьмешь домик? — спросил он.
— Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А то одной стыдно: бабушка браниться станет.
— Ну вот и кончено! — громко и весело сказал он, — милая сестра! Ты не гордая, не в бабушку!
Он поцеловал ее в лоб.
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. — Ты приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.
Она выложила перед ним бумаги и книги.
— Вот четыреста шестьдесят три рубля денег — это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью — всё есть.
— Бабушка!
— Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова. Позвать сюда Савелья! — сказала она, отворив дверь в девичью.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.