Александр Герцен - Том 1. Произведения 1829-1841 годов
Князь проснулся. В нем произошла какая-то перемена. Он почувствовал опять силу и здоровье, вспомнил о своих делах, позвонил, велел камердинеру подать мундир, оделся, приказал заложить коляску, потом поспешно схватил лист бумаги и написал:
«Всеподданнейший доклад о преобразовании судопроизводства.
Судопроизводство в обширном смысле слова есть та часть религии, которая обнимает в гражданском быту все отрасли архитектуры и епархиального управления.
§ 1. Садоводство распадается на две части: на Министерство Юстиции и на Технологический институт. Учреждение Министерства необходимо, но министром должен быть музыкант и князь. Коллегиальное начало вредно для постройки зданий, но полезно для мостов…»
Он еще писал, когда взошла княгиня. С видом величайшей важности князь указал ей стул и прибавил:
– Я о вашем деле говорил с графом, но извините, мне нет секунды свободной…
Как холодной водой обдало княгиню. Она все поняла! Бедная, несчастная!.. Она хотела броситься к нему на шею, он оттолкнул ее.
– Ну, так, сударыня, я знал, что вы подосланы от Козодавлева и Вязмитинова!
* * *Это было 15 июля, после вечерень.
<1836–1838 гг.>
<О себе>*
Раз, в последних числах мая 1833 года, в нижнем этаже большого дома на Никитской сильно бушевала молодежь. Оргия была в полном разгаре, во всем блеске. Вино, как паяльная трубка, раздувало в длинную струю пламени воображение. Идеи, анекдоты, лирические восторги, карикатуры крутились, вертелись в быстром вальсе, неслись сумасшедшим галопом. Все стояли на демаркационной линии, отделяющей трезвого человека от пьяного; никто не переступал ее. Все шумели, разговаривали, смеялись, курили, пили, все безотчетно отозвались настоящему, все истинно веселились. Лучший стенограф не записал бы ни единого слова.
Среди вакханалии бывает торжественная минута устали и тишины; она умолкает для того, чтобы бурей и ураганом явиться по ту сторону демаркационной линии. Вот эта-то минута и настала.
Огромная чаша пылала бледнолазоревым огнем, придавая юношам вид заклинателей. Клико подливало силу в жженку и кровь в щеки молодых людей. Шумная масса разбилась на части и расположилась на биваках.
Вот высокий молодой человек с лицом последнего могикана; он сел на маленький стол (парки тотчас же подломили ножки жизни этого стола); стенторский голос его, как Нил при втечении в Средиземное море, далеко вдается в общий гул, не потеряв своей самобытности. Это – упсальский барон, он живет в двух шагах от природы, в Преображенском. Там у него есть сад и домик, у которого дверь не имеет замка.
В этом доме барон прячется и вдруг, как минотавр или татары, набегает на Москву, неотразимый и нежданный, обирает книги и тетради и исчезает. Он похож и на bonhomme Patience[145] Жорж Санда, и на самого Карла Занда, ежели хотите, а всего более на террориста. Он как-то гильотинно умеет двигать бровями. Барон начал свою жизнь переводами Шиллера и кончил переводом на жизнь одного из лиц, которые Шиллер так любил набрасывать, в которых нет ни одного эгоистического желания, ни одной черной мысли, но которых сердце бьется для всего человечества и для всего благородного, и которые никогда не выйдут из своей односторонности, как exempli gratia[146] Менцель. Он с четвероногой трибуны что-то повествует, с наивной мимикой обеих рук и, по очереди, одной ноги. Два неустрашимые человека подвергают жизнь свою опасности, слушая барона в атмосфере его декламации, беспрерывно рассекаемой рукою и ногою и молнией зажженной сигары. У вас, может, слабы нервы, – отвернитесь от этой картины.
Видите ли у камина худощавого молодого человека, белокурого, несколько бледного, в вицмундирной форме, с неумолимой речью – это магистр математического отделения, представитель материализма XVIII века, столько же неподвижный на своем коньке, как и барон на своем. Он держит за пуговицу молодого человека с опухшими глазами и выразительным лицом. Магистр в коротких словах продолжает спор, начавшийся у них года за два, о Бэконе и эмпирии. Молодой человек, прикованный к этому Кавказу, испещренному зодиаками, – одно из тех эксцентрических существований, которые были бы исполнены веры, если бы их век имел верования; неспокойный демон, обитающий в их душе, ломает их и сильно клеймит печатью оригинальности. Он больше образами, яркими сравнениями отражал магистра.
– Направление, которое начинает проявляться, – говорил он, – вспять не пойдет, материализм сделал свое и умер. Вандомская колонна – его надгробный памятник. Германские идеи, проникающие во Францию…
Магистр не слушал студента, даже закрывал глаза, чтобы и не видать его, и продолжал со всем хладнокровием математика, читающего лекцию о мнимых корнях, и со всею ясностию геометрического анализа употребляя одни, законом определенные, формы доказательства – a contrario, per inductionem, a principio causae sufficientis[147].
– Итак, приняв это положение, следует вопрос – которое состояние наук выше, которое дало более приложений и принесло положительнее пользу? Разрешив его, мы естественно перейдем к главному вопросу, от которого зависит окончательное решение всего спора…
С тех пор магистр окончил нивелирование Каспийского моря, студент объехал пол-Европы, а спор еще не кончился и, сами видите, остался только один вопрос.
Вот два молодых человека, обнявшись, прогуливаются по комнате. Один с длинными волосами и прелестным лицом à la Schiller и прихрамывающий à la Bayron; другой с прекрасными, задумчивыми глазами, с несколько театральными манерами à la Мочалов и с очками à la Каченовский; это – Ritter aus Tambow[148] и кандидат этико-политический, очерчивающий Россию. Ritter, юный страдалец, принес в жизнь нежную, чувствительную душу, но не принес ни твердой воли, которая защищает от грубых рук толпы, ни твердого тела. Болезненный, бледный – он похож на оранжерейное растение, воспитанное в комнатах и забытое небрежным садовником на стуже московских летних ночей. Он может чище всех своих товарищей служить изящным типом юноши. С какой любовью, с какой симпатией он приютился к ним дичком! Его фантазия была направлена на ложную мысль бегства от земли. Резигнация[149] составляла его поэзию. Такое направление развивается именно в больном, слабом теле, – конечно, ложное, но имеющее свою беспредельно увлекательную сторону.
Кандидат этико-политический жаждет общеполезной деятельности и славы. Он готов на самопожертвования без границ и грустно говорит юноше, что ему надобна кафедра в университете и слава в мире. Юноша ему верит, сочувствует и готов плакать. Вот они остановились перед черпалом полюбоваться пылающей жженкой.
В самом фокусе оргии, т. е. у пылающей жженки, также интересная группа. Молодой человек в сером халате, на диване, задумчиво мешает горящее море и задумчиво всматривается в фантастические узоры огня, сливающиеся с ложки. Против него за столом, без сюртука, без галстука, с обнаженной грудью, сложивши руки à la Napoléon, с сигарою в зубах, сидит худощавый юноша с выразительным, умным взором.
– Помнишь ли, – говорит молодой человек в халате, – как мы детьми встречали новый год тайком, украдкой; как тогда мечтали о будущем? Ну, вот оно и пришло, и пустота в груди не наполняется, и не принесло оно той жизни, которой требовала душа. На Воробьевых горах она ничего не требовала и была довольна.
Они взглянули друг на друга.
– Пора окончить этот фазис жизни, шум начинает надоедать; меня манит другая жизнь, жизнь более поэтическая.
– Пора, согласен и я; но забудемся еще сегодня, забудемся – прочь мрачные мысли.
Юноша в халате напенил стакан и, улыбаясь, сказал:
– За здоровье заходящего солнца на Воробьевых горах!
– Которое было восходящим солнцем нашей жизни, – добавил юноша без сюртука.
Оба замолчали, что-то хорошее пробежало по их лицам.
Вдруг юноша без сюртука вскочил на стул и звонким голосом закричал:
– Messieurs et mylords! Je demande la parole, je demande la clôture de vos discussions. Une grande motion… silence aux interrupteurs. Monsieur le président, couvrez-vous[150].
И нахлобучил какую-то шапку на голову своему соседу. Несколько голов обратилось к оратору.
– Mylords et lords! Le punch cardinal, tel que le cardinal Mezzofanti, qui connait toutes les langues existantes et qui n’ont jamais existé, n’a jamais goûté; le punch cardinal est à vos ordres. Hommes illustres par vos lumières, connaissez que Schiller, décrété citoyen de la république une et indivisible… a dit, il me semble, en parlant des prisonniers lors du siège d’Ancône par les troupes du roi-citoyen Louis-Philippe…
Eh’es verdüftet,Schöpfet es schnell.Nur wenn er glühetLabet der Quell.
Je propose donc de nous mettre à l’instant même dans la possibilité de vérifier les proverbes du citoyen Schiller, – à vos verres, citoyens![151]