Японские писатели – предтечи Новейшего времени - Нацумэ Сосэки
Не зная — наступит ли в нашей жизни этот миг, мы постоянно видели его во снах. В нас была юная стойкость, несравненное мужество, преданность и верность; сердца наши пылали, а дух был чист. В нас не было ни грана нечестности; в наших телах кипели молодая сила и кровь. Поэтому мы продолжали видеть сны о звезде — Его Величестве, отпечаток чьего образа навсегда запечатлелся в наших сердцах.
О, ты, воплотивший в человеческом облике несравнимое мужество и неизмеримое сострадание! Если бы мы предстали перед тобой, равно жалеющим свой народ, эта огромная дистанция мгновенно исчезла бы, и мы стояли бы перед тобой, с чувством нераздельной близости, испытываемым детьми к отцу, и не было бы ни страха, ни напрасных опасений. Мы были молоды, неотесанны и лишены изысканности; Твоё Величество не могло не воспринять, не могло не понять правильно ни нашей честной любви, в которой звучали крики крови и смерти, ни нашей безыскусной преданности.
И вот, наконец, мы вступили в наш решающий сон. В этом сне в императорском дворце под лёгкими порывами ветерка легко шелестели изящные занавеси тысячелетней давности, вышитые из тонкой ткани судзуси.
Во сне мы получили подтверждение, что дело не в безответной любви к Его Величеству. Если бы было так, если бы любовь подразумевала вознаграждение, тогда императорский указ оказался бы исполненным лжи, а воинский дух должен был бы погибнуть. Поскольку это было нс так, сложился наш государственный строй с единством повелителя и подчинённых, а император стал богом.
Любим! Любим! Любим! Пусть до сумасшествия, но — любим! Сколь бы односторонней ни была эта любовь, в ней присутствовала честная чистота и страстность, и поэтому Его Величество непременно и с удовольствием её принимал. Ведь он был таким глубоко изысканным, таким сострадательным, таким добродетельным. Именно это и делало императора богом.
Мы верили в это. Поэтому между собой — духами мы прекратили говорить о том, как эта любовь начиналась».
* * *
Когда разговор дошёл до этого места, цвет лица Кавасаки-куна поблек, напряжённость спала, сила ушла даже из бровей; нежная грусть, сквозившая в тонких бровях, поднялась выше казавшихся слепыми слабо двигавшихся глаз. Голос духов неожиданно прервался.
У нас не было слов. Немного спустя Кимура-сэнсэй, понимая наши чувства, заговорил.
«Этой ночью сложились чрезвычайные обстоятельства. Я опасаюсь и за себя, и за Кавамура-куна — сможем ли мы выдержать тяжесть, налагаемую на нас духами? Тем не менее, нам следует ответить воле духов, избравших нас, всеми силами, со всей искренностью. Думается, в отношении того, что сегодня ночью говорится устами ‘основного божества’, есть много боязни и страха, но вы, господа, не должны пренебрегать ничем, что слышите от духов; хотелось бы, чтобы вы обрели истинный смысл духовного очищения. За половину моей жизни такой вечер случается впервые; не знаю, случится ли вам, господа, присутствовать при таком ещё раз. Пусть у меня и прерывается дыхание от рассказа духов сегодняшней ночью, но я ни в чём не раскаиваюсь. Думаю, что и Кавасаки-кун считает так же».
Хотя на меня и оказали воздействие исполненные энергией слова сэнсэя, я не мог не обратить внимание на нездоровое состояние, сквозившее в ничего не видящем взгляде Кавасаки-куна, да и сэнсэй, похоже, давал этим ему передышку, а потом, решив, видимо, что тот уже успокоился, снова взял каменную флейту и стал извлекать из неё тихие звуки.
Буря снаружи и не думала утихать; страдальческий шорох деревьев в саду за дверями, по которым стучал дождь, полёт разрывающего всё вокруг дождя, — этот звук дождя слышался непрестанно, как будто бил по тебе наискось. Звуки флейты сперва как будто сдерживались им, однако понемногу священные трели разлились, подобно тонкому горному ручейку, и в какой-то момент вытеснили звуки дождя за дверь. Закрыв глаза, я слушал их, и неожиданно для себя был унесён звуками флейты на широкое поле, хотя телом и оставался в комнате; у меня возникло такое ощущение, как будто на этом бескрайнем поле я участвовал в каком-то жертвоприношении.
… Затем я вновь услышал, как духи героев заговорили устами Кавасаки-куна.
4
«Тогда Его Величеству было 35 лет. Его окружали морщинистая рассудительность пожилых советников и их почтительное коварство. Поэтому он не соизволил заметить те потоки горячей крови, которые проливали молодые слуги, защищая ‘яшмовое тело’.»
‘Голову дракона’[116] отдаляли от народного убожества, от народных страданий; императора окружали 10–20 слоёв хитрых и льстивых придворных, те, кто рядился в защитники его персоны, те, решения которых постоянно менялись, трусы, ведущие — сами того не подозревая — к катастрофе, либо — хладнокровные и безжалостные интриганы и честолюбцы. А Его Величество не изволил замечать искренней преданности безымянных молодых людей, укрывающихся за покрытыми инеем стенами казарм.
Сердцами и кровью мы были связаны с государственным устройством, ожесточённой неподкупностью любви, не допускающей отсутствия взаимности. Поэтому в наших глазах Его Величество представал чистой и печальной фигурой пленника, содержащегося в заключении волей уродливых чудовищ.
Уродливые чудовища изрыгали пламя, пожирали человеческую плоть, бродили, издавая зловещее рычание, прикидывались, что охраняют высочайшее тело, а в действительности держали его за семью печатями. На их чешуе вырос золотистый мох; вокруг носилось отвратительное корыстолюбие; трава, по которой шаркали их ползучие ноги, совершенно высохла.
Мы горячо молились о том, чтобы эти уродливые чудовища исчезли, мы хотели спасти Его Величество. Именно тогда можно было бы избавить народ от страданий и невзгод, а армия безо всяких задних мыслей стала бы храбро защищать страну.
В то время плодородная страна, взращивавшая драгоценные колосья, покрылась невозделанными землями; народ лил слёзы от голода; женщины и дети шли на продажу; императорская земля окуталась смертью. Боги были обмануты обманом богов; черпая чистейшую влагу из колодца нашей истории, мы проливали её себе на голову; обратившись