Lakinsk Project - Дмитрий Гаричев
Рассказывая об этом через год с лишним другу, что хотел уничтожить город, а потом вас разнесло, ты, конечно, умалчиваешь о сцене близ дома художника; но друг и без этого впечатлен: он любуется твоим шрамом, обещает пройти с тобой заново всю эту via dolorosa, истязая себя, как шииты в шахсей-вахсей (вообще любит религиозные параллели); есть ощущение, что он влюблен в тебя не меньше и, кажется, (страшно сказать) не иначе, чем в свою подругу с русской филологии, и это по-своему мило (он тебе и в двенадцать расчесывал преданно волосы); в разлуке он так много читал и писал: можно полагать, он тоже имел дело с какой-то своей пустотой и старался ее закидать: книги, положим, ему помогли не особенно (а потом он провалил экзамены на журфак), но теперь он влюблен и любим, и его пустота прекратилась: он цепляется за все вокруг и из всего пытается извлечь какое-то золотое зерно, будь то ободранное объявление на столбе или эвакуация Курского вокзала из-за звонка о бомбе. Ты рад, что вы снова вместе, хотя и убавил бы его восторженную прыть: у него тоже есть подозрения, пускай мелочные, но все же; впрочем, ты не собираешься помогать ему как-то наращивать их. Сложность скорее в том, что твоя пустота, это лунное чувство из тех первых ночей после обретения клипсы, никуда не делась: ей не помешала ни девочка с Рабочей улицы, с которой вы вместе писали музыку, ни девочка из деревни Ямкино, с которой ты плотно запирался и еще плотней занавешивался в бытовке, ни девочка со взорванного фестиваля «Крылья», где ты успел вовремя пройти контроль; и это ваше сентябрьское воссоединение тоже вряд ли может ей навредить, но стояния у стынущей воды в парке как будто разворачивают тебя ненадолго к тому времени, когда ты нормально спал по ночам: слабо вздыхающая зелень на том берегу начинает сереть, редкие люди на пляже не знают, зачем сюда пришли; ты стоишь, почти задремывая, пока друг рассыпается тысячами слов, пересказывая, что он смотрел и читал, и у тебя возникает чувство, что твоя история с клипсой тоже сочинена, ее нужно забыть, перестать в нее верить, даже не выбрасывая собственно застежки, и все восстановится, но к девяти вы расходитесь по своим, ты укладываешь мать и еще до того, как выйти на балкон с последней на сегодня сигаретой, знаешь, что там все то же, что и весь этот год: ночь, лишенная глубины, выглядит как ровный черный листок: пошевеливание ее деревьев, недоверчивая выгрузка звезд, приезды-уезды ментов к наркологии происходят в одной никак не разделенной плоскости: это напоминает мельтешение на лицах твоих контрагентов в черном офисе, и в тебе поднимается и тотчас спадает гнев: нужно все-таки не поддаваться такому, хотя они и не слишком торопятся предоставить тебе что-то большее, а этот третий голос, пожалуй, было бы лучше и вовсе отдать обратно, но с того самого дня у вас не было ни намека на новый контакт. Владимирские кореша вызывают тебя то в Киржач, то в Юрьев-Польский, то в Собинку; влюбленному другу не нравятся эти разъезды, как не нравились твои первые подруги, но теперь у него есть своя, и это значительно облегчает дело. В Юрьеве ты ночуешь в деревянном доме совсем близко от центра, уснуть, несмотря на все выпитое, не получается, и ты выходишь со двора, чтобы погулять по валу вокруг облезлого монастыря. Уже середина октября, снег еще не лег, но земля слышно окаменела под ногами, и мелкая трава обратилась в железную серую стружку; на валу все оказывается совсем не так глухо, как на вашем с матерью балконе, и ты начинаешь было думать, что тебе, почему нет, всего-то нужно перебраться в какую-нибудь сторону от Ногинска (и чем дальше, догадываешься ты, тем лучше), а потом, уже спускаясь к булыжной площади, ты замечаешь стоящих между белых торговых рядов тех двоих. От испуга ты первым делом проверяешь, на месте ли клипса: на месте; они, как и в вашу первую встречу, неподвижны, при этом через дорогу кажется, что на лицах их идет какое-то кино; и тогда же немногие ночные звуки повисают и осыпаются в воздухе, а немногий город, окружающий вас, теряет всякий объем, становясь чем-то вроде чертежа. Злость захлестывает тебя, и, решительно шагая к ним по вытертой «зебре», ты срываешь клипсу с рукава, намереваясь бросить ее под ноги этих статуй, но на середине дороги видишь, что это двое постовых, их погашенная машина стоит позади, хотя выглядит это так, будто она просто втоптана в задранное булыжное полотно; тебе все равно, ты продолжаешь идти на них; постовые смотрят одновременно тупо и скверно, один из них что-то кричит, разевая почти квадратный рот, и тоже впустую. Лица их синхронно бледнеют, что выглядит абсолютно естественно; ты прешь, все раздуваясь, ты показываешь, что готов протаранить их и повалить, и им вроде пора бы расстегивать свои кобуры, чтобы остановить тебя, но они выбирают нырнуть в машину, сдать назад и, обогнув тебя вместо того, чтобы снести, выкатывают на пустое шоссе, а ты, развернувшись, бросаешься вслед за ними, в тебе слишком много непонимающей ярости, чтобы дать им так уйти: они едут стремительно, но, пойманные в плоский чертеж, не могут от тебя скрыться: ты гонишь их будто бы вверх по отвесной стене, перекрестки поднимаются перед тобой как большие могильные кресты, и дома в синяках и пятнах громоздятся друг на друга как ящики, что вы жгли за котельной с другом-уничтожителем; наконец постовые, у которых так и не получилось от тебя оторваться, переваливают некий горизонт и тьма глотает их огни. Ты останавливаешься, прижимаясь лицом и грудью к сырой, как тряпка, стене: стук твоего сердца отдается в ней тяжелыми широкими толчками. Убито дыша, ты пытаешься и не можешь вспомнить, зачем и к кому ты приехал сюда, а когда отрываешься от стены, чтобы осмотреться в темноте, то видишь, что площадь, с которой началась эта гонка, монастырь и валы лежат далеко внизу, сжавшись до сувенирных размеров, чуть подсвеченные крохотными ягодами фонарей, а ты стоишь на чудовищной высоте, не имея, за что схватиться. От ужаса тебя рвет, твоя рвота медлительно течет вниз по всему городу, гася монастырские фонари: ты швыряешь вниз клипсу и падаешь следом за ней, но не летишь как в колодец, а сразу же оказываешься на асфальте, почти не больно: город по-прежнему