Надежда Горлова - Паралипоменон
На вокзал я вернулась как в тумане. Не уехала я и со вторым рейсом - в автобус садилась тетя Люба. Она везла моей бабушке сумку грибов и лука. Его сломанные перья свисали жалкими ленточками. Сумку она взяла в зубы и дрожала, забираясь по ступенькам. Ее мужские брюки были по колена забрызганы. Она даже не постарела и не стала безобразнее, чем была три года назад. Ее часы давно уже остановились.
Долго просидела я на вокзале в забытье. От деревянного кресла ломило спину. Иногда шел дождь, и я внимательно слушала его, и не помнила, чего жду.
Третий, вечерний автобус был почти пуст. Только старухи-колчанки, опоздавшие на свой рейс, ехали до Волченского поворота. От самого города они волновались, что пропустят свой "сверток", пересаживались, перетаскивая свои мешки, снимали черные, пахнущие землей телогрейки, перевязывали пестрые платки в серебряных искрах люрикса. Сквозь шум мотора и резкие, якающие голоса иногда я слышала, как с костяным звуком встряхиваются их бусы, и детство ворочалось в моей душе, протирая заспанные глаза.
Когда колчанки вышли, наступила тишина. Даже звуки автобуса и шоссе не нарушали ее. Я знала, что эта тишина предвещает что-то, и вспомнила что, когда автобус пошел в гору. Она предвещала Сурковский Лог.
Лог открылся по обе стороны шоссе, весь, словно пространство разжало кулак и обнажило ладонь, и жемчужиной на этой ладони был родник, сверкнувший в закатном луче сквозь заросли постаревшего лозняка.
Я сошла в Шовском, и идти мне было не к кому. Свобода моя была так велика, что всякое волнение, всякая неуверенность, всякий страх исчезли.
Я прошла через все село и никого не встретила. Только индюшки лопотали и улюлюкали на меня.
У сельсовета спилили клен, и красные листья хрустели под ногами, обитые изморозью.
Холодало, и у меня на глазах дорожная грязь стекленела.
Я заметила, как много брошенных, заколоченных домов - словно мой Дом разрушился, и мерзость запустения как зараза пошла дальше.
Я вышла к храму. Автомастерской уже не было там, апсиду построили заново. Я обошла вокруг и поднялась на паперть. Единственная фреска сохранилась над главным входом - Рождество Христово. Фреска была размыта в Вифлееме стоял туман, и туман поднимался в Шовском. Голуби уютно возились на карнизах готических окон, готовясь к ночи.
У Ильинского пруда я спугнула диких уток. Они вылетели из кустов тяжело и, пока я их видела, летели неподвижно, как самолеты, и так же серебристо блестели. После них в воздухе долго стоял гул.
Сухие репьи прыгали мне на пальто, и очень скоро я перестала их выбирать.
Пока я шла по селу, я прошла ситечко дождя, бисерный град, снег мелкого помола и мокрые, растворенные в жидких тучах последние остатки солнца. Я видела Курпинку на горизонте и не свернула к ней на двух поворотах.
Ночевала я на Дубовке, в пустом доме. Дом стоял в низине, без фундамента, родник во дворе, когда-то обложенный позеленевшим щебнем, поднялся, затопил двор, и дом поплыл.
Из-под сгнивших плинтусов выходила вода. Обои отклеились и полотнами лежали в комнатах. Однако же дом продавался - выбеленные влагой иконы в окладах из фольги висели в красном углу, праздные лампадки с мертвыми мухами качались на сквозняках, посеревшие рушники объели крысы. Крысы объели и шторки на окнах, распотрошили матрасы.
Под панцирной кроватью струился ручей. Он тихонько рокотал, стесненный половицами. Я сбросила матрас, кровать заскрипела, и разбуженный лягушонок медленно поскакал из угла. Он растягивался по полу в каждом прыжке, сел посередине комнаты, и я видела, как дрожат его жидкие шея и брюшко.
Я легла на кровать, завернулась в пальто и смотрела в зрачки Спаса - ничего больше не было видно на иконе - она выцвела, вымылась и была бела как снег.
Ночью ходили крысы. Они прыгали на мою кровать, качали сетку, и мне снилось, что бабушка баюкает меня в Курпинке. Крысы нюхали мое пальто и целовали мои руки, закрывающие лицо. Они дергали меня за волосы, и мне снилось, что это бабушка перебирает их.
Ночью я еще была больна, но утром я проснулась от свежего, ясного и острого как алмаз, здорового холода - болезнь утекла, ее унес ручей.
Пока я шла по полю до скотомогильника, был ветер, но когда я переступила межу и пошла, скашивая, к Курпинской дороге, ветер улегся, и только холодил мои промокшие ботинки...
Сосна, верхушка которой едва торчала из ямы, возмужала и возросла, корнями, как скрепами, стянула края ямы и засыпала ее дно перетлевающими иглами, шишками, старой корой.
Ящериный камень поседел, зашелушился, еще больше ушел в землю. Солдатская рябина дала в этом году медные ягоды, с металлическим привкусом крови. Пруд за Сосником три года назад заболотился, и думали, что родник ушел, осока стояла в пруду, как в вазе, но теперь он опять очистился, и бурая осенняя вода медленно кружилась вокруг источника.
Я и не думала увидеть Дом сразу от поворота - лес и сад набрели на дорогу, чтобы встретиться на ней, да и Дома нет уже - только остовы стен... Но то, что я увидела, поразило и иссушило мое сердце. Я легла на дороге и, чтобы не умереть, уснула.
Но ведь это же было со мной, было у меня - мы сидели в темноте, с керосиновой лампой, мама и бабушка играли в карты, а нам с Мариной было так интересно смотреть на небо, полное звезд, как будто бы это было видение. Мы напрягали зрение, у нас рябило в глазах, и мы видели миллиарды звезд и галактик, которые никто другой не видел.
Это было - и неужели ушло бесследно, или же ничего не оставило, кроме раны, которая то покрывается жесткой корочкой бесчувствия, то вновь вскрывается и кровоточит? Или это и в самом деле было видение, видение наяву, которое я должна воплотить, открыть страждущему миру, чтобы его жажда была утолена моей жаждой, неутолимой в этом мире?
Бетонные сваи как могильные камни на языческом кладбище были вбиты в мою землю. Оранжевый, изваянный из адского пламени экскаватор был оставлен на краю котлована, строительные блоки и арматура лежали на вытоптанном моем дворе.
Ограда дедушкиной могилы упала - видно, экскаватор или КАМАЗ задел ее. Отцова сосна упала и осклизла, и скворечник раскололся.
Я пошла в Дом, и крапива не пускала меня. Даже сухая крапива жжется, а в Доме пахло свежей. Сквозь заросли заматерелой крапивы, стебли которой как кости ломались, когда я отгибала их, я пробралась из комнаты на кухню и обнаружила протоптанную тропу - рабочие устроили в кладовке отхожее место.
Я пошла в Аллею и обнаружила, что шалаш, построенный Юсуфом, все еще стоит - черный скелет шалаша, и почерневший венок, сплетенный Мариной для Юсуфа, лежит у входа в Аллею.
Уже и буква "Н" на дереве стала затягиваться мхом...
Я села в сухую землянику, и вспомнила о пище - сколько я не ела? Больше суток. Я достала из сумки со следами крысиных зубов размякший в запотевшем пакете хлеб - и он показался мне горьким. Я уже не ела, а горечь не уходила, я сплевывала горькую слюну, но и язык пропитался горечью начинался печеночный приступ.
Скорчившись, я лежала в земляничных листьях, в запахе прелой земляники, плевалась и стонала - боль приходила и уходила как при родовых схватках.
Одинокий кобчик низко сидел на липе и смотрел на меня, перья его были цвета прелой травы.
Здесь, в начале Аллеи, взрослые всегда разводили костер. Здесь всегда были черные, прокопченные кирпичи для шашлыков, и мы ходили сюда колоть орехи, собранные на Плотине.
Мы рано их рвали - и почти во всех были даже не белые, сыроватые ядра, а вата.
Мы с Мариной опускали в костер сухие звонкие палочки с отсохшей корой, гладкие, белые как курятина. Их концы тлели и курились, и мы, от страха не сводя глаз с прыгающей оранжевой звезды на конце палочки, шли в темную глубину вечерней Аллеи.
Огонек угасал, мы в ужасе бросали дымящиеся палочки и опрометью бежали назад, к костру.
А потом сколько раз я ходила одна по этой уже не бесконечной Аллее, и не было за спиной у меня спасительного костра, только трухлявые сыроежки мерцали слизью и светились как заплаканные лица...
Я пошла к Плотине, лесом.
Золотой осени не было. Даже березы стояли зеленые, обмякшие от влаги. Изредка среди темной зелени я видела деревья, словно облитые оранжевым или охрой.
Мышей-полевок было так много, что если я несколько минут смотрела в одну точку в траве, то обязательно видела, как проскальзывала там мышь. Вблизи казалось, что они так неуклюже лазят, путаясь в жестких стеблях, а издалека - текут, плывут длинные комочки, выводки - одна за другой, след в след, то медленно, то быстро, где одна быстрее, там и другая, где одна остановилась на мгновение, припала, там и другие.
В логу я слышала тявканье и думала, что это лиса. Но в Старом Саду, у орешника, встретила охотничью собаку. Тощая выжловка с обвисшими, оттянутыми сосками чутко посмотрела на меня и убежала на Плотину, помахивая хвостом.
Я набрала диких кислых и жестких, словно от натуги покрасневших яблок и вернулась к Дому. Я положила яблоки на оскверненную дедушкину могилу и наступило бабье лето.