Михаил Федотов - Иерусалимские хроники
Теперь видны торфяники. За ними знаменитые ковенские казармы. Каземат рава Фишера. Он стоит босой перед окном и любуется пылающим городом. Матушка в чепце читает в теплой спальне "Железного канцлера". Фишер в бешенстве вырывает книгу из жениных рук и швыряет ее в окно. Потом срывает с ее ночной рубашки фиолетовый университетский значок и тоже швыряет в окно. Современный город. Пустырь на окраине. Стоит маленькая кабинка, в которой живет растрепанная старуха в сапогах. Жалеет маккавеев. Называет их лебедями. Жарит оладьи на чугунной сковородке. Это ужин для маккавеев. Время от времени со злостью отрывает деревянные бруски от дверей и оконных рам. Приговаривает: "Согреть чужому ужин -- жилье свое спалю!" Большой плакат над пустырем "СБОРНЫЙ ПУНКТ МАККАВЕЕВ".
ГОЛОС ДИКТОРА.
Город -- счастье мое! Город -- герой моих хроник. Твой русский день по средам. Мамилла -- твой новый божественный квартал -- превращен в медный жертвенник. Весь город вместе -- дети, внуки твои. Городские муравьи вылезают из бетонных термитников, чтобы отпраздновать твой триумф. Костры на оливковой горе, костры вокруг семиглавки. Высокий язык Антиоха Кантемира больше не будут трепать на еврейских рынках. Год кончается. Жизнь кончается. Приближается смутное время. Толпы людей без цели слоняются по улицам. Непонятно, успел ли Боря Усвяцов выучить волшебные слова про элика-белика, успел ли армяшка-менделевич допить свое пиво-маккаби. Город светится миллионами маленьких фонариков, небо расцвечено петардами, громадный жертвенный костер полыхает в осенней долине гееном. Пламя костров достигает крепостных стен. Организация "Русский конгресс" совместно с братством маккавеев проводит свою заключительную акцию.
Глава четвертая
СТАРЕЦ ХОЧЕТ ЮРУ
(до конкурса три месяца)
Григорий Сильвестрович, как бобик, прибежал на работу на третьи сутки. Выглядел он дико озабоченным.
-- Как отослал?! -- удивился он. -- От чьего имени? От Арьева? Это правильно. Копию хоть оставил? Потом взгляну. А пока вот что: батька требует вызвать Юру Милославского. Говорит, что без него в газете не хватает шика. Читал Юрин рассказ про всадников? "Тамарка,--говорит,--почему у тебя трусы на жопе грязные?" Тут тебе и реализм, и готовый русский колорит!
-- Лучше бы старцу попробовать Эдика Дектера! Все-таки известный беллетрист, борец с режимом! -- зевнув, предложил я. -- Извините, бессонница замучила!
Барский посмотрел на меня с удивлением: "Ты что?! На хер он сдался? Бездарь и жулик, он нас всех оберет. Нет, мне нужен образованный человек, но чтобы умел думать не по-русски. И мог потрафить старцу! Видимо, мы промахнулись с Тараскиным. Старец убежден, что Тараскин из Харькова! Сколько я ему по телефону ни доказывал -- стоит на своем! Упрям как бык. Давайте вашего Юру!
-- Боюсь вам обещать, Григорий Сильвестрович! Очень тонкая душа, обижен на весь мир -- может не согласиться!
Юра Милославский уже несколько лет жил в греческом монастыре Эйн-Геди. После того, как за одну ночь ему удалось перевести "Отче наш" на иврит, он вышел из Союза израильских поэтов, попрощался с мамой и поселился в Иудейской пустыне, в том месте, где царь Давид срезал у царя Саула край штанов. Григорий Сильвестрович выслушал меня недоверчиво и записал монастырский адрес. "Съезжу, чем черт не шутит, -- объяснил он мне, -человек, похоже, тщеславный, может быть, на что-нибудь и клюнет". Но прошло еще несколько суматошных дней и вместо Милославского в редакцию нежданно-негаданно ввалился профессор Иван Антонович Тараскин. Его привезли прямо из аэропорта, он всех сторонился и был очень бледен. "Почему так много маккавеев на улицах?!" -- с судорожной гримасой спрашивал он. "Ты мне зубы не заговаривай, ты скажи, прохвост, куда своих сопровождающих-михайловцев дел?!" -- в бешенстве орал на него Барский, но профессор в ответ только растерянно улыбался. "Кандидат на Казань! -- шепнул мне Арьев. -- Не исключено, что его пытали!" Тараскина действительно пришлось госпитализировать. Арьев после этих событий притих и задумался. "Что же с нами будет, Миша, что будет?! На улицу страшно выходить. Вам не страшно? А что же будет, когда выйдет газета?! Мы нарушаем мировое равновесие?! -затянул он в одно прекрасное утро. -- Нужно уходить. Потом будет поздно".
--А уже и сейчас поздно! -- бросил я. -- Теперь все зависит от "Конгресса": увезут нас отсюда -- хорошо, а нет -- значит нет. Вы бы вместо паники лучше стихи писали. Чего-нибудь новенькое -- конкурс на носу!
-- Да ничего в голову не лезет, хоть плачь! -- на глазах у Арьева действительно были слезы. -- Это не конкурс, а сплошное надувательство. Я вас хочу предупредить, как друга...
-- Вы меня уже один раз предупредили!
-- Была страшная цепь заблуждений, но теперь все сведения точные! Если вас будут уговаривать везти профессора Тараскина в Москву -- ни за что не соглашайтесь! И не ввязывайтесь ни во что, где появится имя Белкера-Замойского! Это ловушка. Могу вам сказать одно -- поэтический импульс в мире кончился!
Я, как всегда, слушал арьевский бред вполуха. Трудно было себе представить, что руководство "Конгресса" станет с Арьевым делиться. Есть такие люди, которых лучше не посвящать ни во что.
-- Это у вас, Женечка, импульс кончился, -- насмешливо бросил я, -- а у остальных он только еще начинается! Смотрите, что делается в городе!
По Иерусалиму всю осень проходили тотальные чтения. Кто выступал на открытых площадках, кто в клубах, и только Менделевич выступал исключительно в "Шаломе", правда, на редкость эффектно. На сцене был растянут огненный венец, как в цирке перед прыжками тигров. И среди этого чадящего пламени Менделевич читал. Рав Фишер огнем был недоволен, считая, что эти идиоты все спалят, и специальные отряды стояли во время всего выступления с пенными огнетушителями. Но чаще всего в городе читали Фантики, Эдуард Дектер и бухарка Меерзон, которая грозилась отобрать у Менделевича по крайней мере треть голосов. Менделевич ее побаивался и прямо со сцены оскорбительно дразнил шмакодявкой. Вместе, на одной площадке, они еще не выступали ни разу. Григорий Сильвестрович сетовал, что участвует мало природных израильтян, но им идею конкурса вообще объяснить не представлялось возможным: то, что они называли израильской поэзией, собственно поэзией не являлось! Это были в основном тексты эстрадных песен, под которые израильтяне водили хороводы и плясали, и оформить их прилично для международного конкурса было невозможно. В окончательных конкурсных списках никого нового я не увидел: Лимонов по-прежнему шел от Ватикана, где у его жены были давнишние связи. За ним в списках шли братья Моргенштерны, братья Копытманы, Гробман, Арьев, Бараш, Губерман, Верник-Марголит, Белкер-Замойский и, что меня очень удивило, Юрий Милославский. Все-таки Григорию Сильвестровичу удалось его откопать! Я внимательно часами изучал этот список: по-настоящему кроме Замойского против армяшки могла выстоять только настырная поэтесса Меерзон.
Если "Конгресс" не решится ее убрать, предстоит интересная поэтическая схватка.
Глава пятая
СОЗВЕЗДИЕ БЛИЗНЕЦОВ
У меня зазвонил местный телефон. Все звонил и звонил, не переставая. Я не поднимал трубку, потому что знал, что это Григорий Сильвестрович, и мне не хотелось выслушивать глупости. Я представил себе, что телефон вовсе не звонит, а я -- Пушкин. У меня даже ногти на руках стали расти быстрее. Если бы при Пушкине были телефоны! Интересно, кому бы он из своей деревни в первую очередь позвонил? Пушкин -- "близнец". Это очень ненормальное созвездие: они не выносят изоляции. Пушкин наговаривал бы с заграницей целые состояния. Телефон бы не умолкал. Он бы звонил в Молдавию, звонил декабристам в Сибирь -- телефон бы обязательно прослушивался, а его почем зря дергала тогдашняя гэбуха. В Болдино, вместо того, чтобы писать маленькие трагедии и Болдинскую осень, он бы звонил этой корове Наталье Николаевне, с которой он тогда еще даже не был обручен. Он звонил бы Николаю Первому Палкину, который в это время развлекался с фрейлинами, и устраивал бы ему жуткие сцены ревности. Если бы я был Пушкиным, я бы лучше никому не стал звонить, а научился играть на аккордеоне, сидел на бревнах и пел. В конце концов трубку пришлось снять, потому что Григорий Сильвестрович громко выматерился на всю контору и начал лупить кулаком в стену. "Ты чего трубку не снимаешь? -- подозрительно спросил он. -- Дезертировать надумал?!"
-- Не исключено! -- сказал я неожиданно для себя. Видимо, о нашем разговоре ему накляузничал сам Арьев, или у Григория Сильвестровича было собственное собачье чутье.
-- Эка жалость! -- сказал Григорий Сильвестрович. -- Только я тебя в Европу направить собирался!
-- К ней? -- спросил я, помолчав.
-- К ней. Но ты не беспокойся, я найду тебе замену.
-- Я пошутил, -- покорно засмеялся я, -- куда ехать? Впрочем, я поеду куда угодно. А чего она сама не показывается?
-- Что ты за газетчик? -- удивился Григорий Сильвестрович. -- Третью уже неделю неевреек в святая святых не велено пускать! Ты что, за новостями не следишь? Зайди ко мне в кабинет!