Александр Герцен - Кто виноват?
— Что вы это опрокинули чашку, выкушайте еще.
— Право, довольно; я обыкновенно пью три чашки, а у вас четыре выпила; покорнейше благодарю; чай у вас отменный.
— Да, я уж всегда говорю, по-моему, рубль передать на фунт — ничего не значит, да уж только чтоб был чай. Берите-ка чашку. — И Анна Якимовна принялась за пятую.
— Конечно, все в божией власти, Анна Якимовна, но, ведь Вава оченно молода, куда ей замуж теперь; да и, признаться, какие женихи, погубят девку; а когда подумаю, как с ней расстаться, я не переживу, истинно не переживу.
— И, матушка, господь с тобой. Кто же не отдавал дочерей, да и товар это не таков, чтоб на руках держать: залежится, пожалуй. Нет, по-моему, коли мать пресвятая богородица благословит, так хорошо бы составить авантажную[170] партию. Вот Софьи-то Алексеевны сынок приехал; он ведь нам доводится в дальнем свойстве; ну, да ведь нынче родных-то плохо знают, а уж особенно бедных; а должно быть, состояньице хорошее, тысячи две душ в одном месте, имение устроенное.
— Да человек-то каков? Вам всё деньги дались, а богатство больше обуза, чем счастие, — заботы да хлопоты; это все издали кажется хорошо, одна рука в меду, другая в патоке; а посмотрите — богатство только здоровью перевод. Знаю я Софьи Алексеевны сына; тоже совался в знакомство с Карпом Кондратьевичем; мы, разумеется, приняли учтиво, что ж нам его учить, — ну, а уж на лице написано: преразвращенный! Что за манеры! В дворянском доме держит себя точно в ресторации. Вы видели его?
— Видала издали, на улице: он частенько ездит мимо меня и пешком прохаживает.
— Да куда же это мимо вас он ходит?
— Не знаю, матушка, мне ли в мои лета и при тяжких болезнях моих (при этом она глубоко вздохнула) заниматься, кто куда ходит, своей кручины довольно… Пред вами, как перед богом, не хочу таить: Якиша-то опять зашалил — в гроб меня сведет… — Тут она заплакала.
— Что бы вам посоветоваться с крестовоздвиженским церковным старостою: удивительно лечит; возьмет простого пенного, поговорит над ним, даст хлебнуть больному и сам остальное выпьет, больше ничего, а тому так и начнут бесенята казаться и разные адские наваждения, — ну как рукой и снимет!
— Да ведь небось дорого попросит; знаете наше состояние.
— Нет, он лечил нашего повара, всего дали синенькую.
— Да помог ли?
— Помочь-то помог; он было опять стал припадать, так Карп Кондратьич другого лекарства закатил: «Ты, говорит, боярских милостей не понимаешь; я пять рублей пролечил на тебя, а ты не выздоровел, мошенник!» Ну, и, знаете, по-русски; с тех пор и не пьет. Я вам пришлю старосту. Ну, а уж я не вытерпела бы, узнала бы, куда это шляется этот молодчик.
— Да и я сама как-то спросила свою Василиску — ведь она такая бойкая у меня… так, от безделья молвила, куда, мол, ездит вот этот барин мимо нас; а она на другой же день мне и докладывает: «Изволили мне вчера молвить, куда бельтовский барин ездит: он все в дохтуром, с стариком, к учителю негровскому ездит».
— С Круповым, к негровскому учителю? — спросила Марья Степановна, едва скрывая приятное волнение, в котором сама себе не могла дать отчета.
— Да, матушка, он ведь здесь в этой нимназии служит, этому учит…
— А, так вот куда он похаживает; я с самого начала его считала преразвращенным, и чему дивить? Учитель его с малолетства постриг в масонскую веру, — ну, какому же быть пути? Мальчишка без надзору жил во французской столице, ну, уж по имени можете рассудить, какая моральность там… Так это он за негровской-то воспитанницей ухаживает, прекрасно! Экой век какой!
— Жаль, вчуже жаль, Марья Степановна, бедного мужа; говорят, человек солидный. А она — уж такое происхождение! Скольких я видала на своем веку, — холопская кровь скажется!
— Ну, и Семен-то Иванович, роля очень хороша! Прекрасно! Старый грешник, бога б побоялся; да и он-то масонишка такой же, однокорытнику и помогает, да ведь, чай, какие берет с него денежки? За что? Чтоб погубить женщину, И на что, скажите, Анна Якимовна, на что этому скареду деньги? Один, как перст, ни ближних, никого; нищему копейки не подаст; алчность проклятая! Иуда искариотский! И куда? Умрет, как собака, в казну возьмут!
Разговор продолжался еще с четверть часа в том же духе и направлении, после чего Анна Якимовна, в жару разговора выпившая еще три чашки чаю, стала собираться домой, сняла очки, уложила их в футляр и послала в переднюю спросить, пришел ли Максютка проводить ее, и, узнавши, что Максютка тут, встала. Давно Марья Степановна не принимала ее так ласково; она проводила ее даже до самой передней, где небритый Максютка, пресмешной старик лет шестидесяти, грязный и пропахнувший простым вином, одетый в фризовую шинель с черным воротником, держал одной рукой заячий салоп Анны Якимовны, а другой укладывал в карман тавлинку.[171] Максютка был очень не в духе: он только было готовился запереть дамку и уже поставил грязный палец на шашку, чтобы ее двинуть, как барыня отворила дверь. «Ворона проклятая», — бормотал он грубо, надевая салоп на сухие плечи вдовствующей Анны Якимовны.
— Вот у меня дурачок, не могу научить салопа подать, — заметила барыня.
— Пора нас со двора, наберите себе ученых, — бормотал Максютка.
— Вот, матушка, вдовье положенье; ото всего терплю, от последнего мальчишки. Что сделаешь — дело женское; если б был покойник жив, что бы я сделала с эдаким негодяем… себя бы не узнал… Горькая участь, не суди вам бог испытать ее!
Речь эта не тронула Максютку; он, ведя под руку свою барыню с лестницы, успел обернуться к провожавшим людям и подмигнуть, указывая на Анну Якимовну, что доставило истинное и продолжительное удовольствие дворне дубасовского предводителя.
Предоставляю читателям вообразить всю радость и все удовольствие доброй Марьи Степановны, услышавшей такую новость и получившей явную возможность пустить скандальную историю не только о Бельтове, но и о Крупове. По дороге приходилось, правда, раздавить репутацию женщины, как-то жаль, но что делать? Есть важные случаи, в которых личности человеческие приносятся на жертву великим планам.
IV
В то самое время, когда почтенная вдова Анна Якимовна кушала чай у не менее почтенной Марьи Степановны и они с тем нежным вниманием, свойственным одному женскому сердцу, занимались Бельтовым, — Бельтов, чрезвычайно грустный, сидел, с своей стороны, в своем нумере, тоскливо думая о чем-то очень грустном я тяжелом. Будь он одарен ясновидением, ему было бы легко утешиться, он ясно услышал бы, что не далее как через большую и нечистую улицу да через нечистый и маленький переулок две женщины оказывали родственное участие к судьбам его, и из них одна, конечно, без убийственного равнодушия слушала другую; но Бельтов не обладал ясновидением; по крайней мере, если б он был не испорченный западным нововведением русский, он стал бы икать, и икота удостоверила бы его, что там, — там, где-то… вдали, в тиши его поминают; но в наш век отрицанья икота потеряли свой мистический характер и осталась жалким гастрическим[172] явлением.
Хандра Бельтова, впрочем, не имела ни малейшей связи с известным разговором за шестой чашкой чаю; он в этот день встал поздно, с тяжелой головой; с вечера он долго читал, но читал невнимательно, в полудремоте, — в последние дни в нем более и более развивалось какое-то болезненное не по себе, не приходившее в ясность, но располагавшее к тяжелым думам, — ему все чего-то недоставало, он не мог ни на чем сосредоточиться; около часу он докурил сигару, допил кофей, и, долго думая, с чего начать день, со чтения или с прогулки, он решился на последнее, сбросил туфли, но вспомнил, что дал себе слово по утрам читать новейшие произведения по части политической экономии, и потому надел туфли, взял новую сигару и совсем расположился заняться политической экономией, но, по несчастию, возле ящика с сигарами лежал Байрон; он лег на диван и до пяти часов читал — «Дон-Жуана».[173] Когда он посмотрел на часы, окончивши чтение, он очень удивился, что так поздно, позвал своего камердинера, велел приготовить одеваться как можно скорее; впрочем, и удивление, и приказ были больше инстинктивны, потому что он никуда не сбирался и ему было совершенно все равно — шесть ли часов утра или двенадцать ночи. Одевшись с тою тщательностью и чистотою, к которой мы привыкаем, долго живши за границей, и от которой скоро отвыкаем в провинции, он, твердый в намерении заняться политической экономией, лег на то же место и развернул какую-то английскую брошюру об Адаме Смите.[174] А камердинер развернул небольшой стол и начал его накрывать. Судьба улыбнулась камердинеру больше, нежели его патрону; Григорий преспокойно накрыл стол, поставил графин с водою и бутылку с лафитом, поставил на другой стол графинчик с абсентом и сыр, потом спокойно осмотрел сделанное и, убедившись, что все поставлено на месте, отправился за супом и через минуту принес — только не суп, а письмо.