Александр Бестужев-Марлинский - Ночь на корабле
— Схватите его, скуйте его, бросьте этого самозванца в сарай сырой, в самый душный погреб, чтоб оттуда был один шаг до ада, — кричал он неистово. — Злодей русской породы, — тебе мало было грабить в границах польских, в моих деревнях, губить и похищать во мраке ночи — нет, ты дерзнул еще вкрасться в дом мой, насмеяться над гостеприимством и, наконец, убийством сына заплатить за хлеб-соль хозяина. Бедный мой Лев, единственная моя утеха… кому теперь передам я имя Колонтаев!
Старик сплеснул руками над головой, и рыдания прервали речи его. Но скоро любовь родительская зажгла в нем опять воспоминание обиды и жажду мести за кровь…
— Но если на старости лет мне придется лечь в гроб сиротою, — воскликнул он, — ты, Серебряный, ты, убийца моего сердца, моего имени и племени, ты бесчестною смертью умрешь на могиле, в которой схоронят все мои надежды; ты будешь первым памятником моей любви к сыну… Тогда!.. нет, всегда — жив он или мертв — ты все-таки не избегнешь погибели; в этом клянусь моей честью и отчизною! Ничто, никто не спасет тебя — я не возьму бочки золота за твой выкуп… Ты падешь на жертву моей мести, на страх всем врагам моим. Сорвите с него польскую одежду, — примолвил он, сверкая взорами, — которую он позорит, и киньте злодея в эту башню. Шесть человек часовых мне жизнию отвечают за его тело — а душу его я с наслаждением вырву завтра!
Во всяком состоянии есть низкие люди, готовые в радости сердца исполнить самые бесчеловечнейшие, самые бесчестнейшие приказания торжествующей силы, отравляя насмешками побежденное несчастие. Многие из шляхтичей надворных кинулись обрывать и вязать окруженного князя, и хотя благородные поляки с негодованием смотрели на это, но они знали, что противоречия только раздражили бы Колонтая, — и молчали. Сопротивление со стороны князя было бы безрассудно — он не произнес ни звука, не сделал ни одного движения в защиту свою — он только бросил презрительный взор на хозяина. Наглые челядинцы грубо втолкнули его в темный погреб и со смехом захлопнули двери.
Глава IXВо мгле непробудимой ночи,Казалось, блещут злые очи,Внимает влажная стенаИ будто шепчет тишина;Порой лишь капля водянаяСквозь плит холодною слезой,На миг безмолвие смущая,На звонкий пол спадала мой,Как память жизни, воли милой,Цветущих над моей могилой.
Медленно течет время узника. Князь Серебряный, брошен на сырую землю, полураздетый, окованный, тоскуя, смотрел на одинокий солнечный луч, как змея ползущий по стене. Описывая полкруга, он подымался выше и выше, по мере того как западало солнце, — сверкнул на потолке и померк, будто звезда надежды. Отчужденная от мира стенами темницы, душа любит утешаться ничтожным подобием счастия, лестными гаданиями о будущем — и огорчена малейшею неудачею, случайною мечтою сна. Так было и с князем. Покуда сиял ему луч дня, он будто видел в нем друга, делящего с ним скуку заключения, будто читал в нем обет свободы; но когда мраки ранней ночи охватили его — невольный холод пробежал по членам, и мысль о безвременной погибели бросала его то в ярость, то в отчаяние. Неизвестность будущего напрягает душу, как тетиву, и малейшее дуновение исторгает из нее грустные звуки — она дрожит, готовая расторгнуться. Но когда к скорби неволи присоединяется еще ожидание смерти, томление ревности и раскаяние в своих ошибках, тем горестнейшее, потому что оно поздно, — то муки нетерпения пронзительны и глубоки… они, как зубристое жало, впиваются в сердце. Князю будто слышался голос злого духа: «ты не любим — она в объятиях другого!» И он в припадке бессильного гнева потрясал цепями и, снова пораженный безнадежностью, упадал, как хладный камень между каменьями.
Почти сутки протекли его заключению — но к нему только однажды входил страж с кружкой воды и куском хлеба. Кругом было темно, как в душе его, и тихо, будто в могильном склепе. Взор напрасно напрягался уловить предметы, ухо напрасно ждало каких-нибудь звуков для развлечения. Башня разделена была стеною надвое, и в передней комнате, за дверью, поместились караульные. Порой раздавался только мерный шум шагов часового, и порой слышалось храпенье его товарища… и вот ропот разговора привлек любопытство узника. Казалось, говорил тот, который проснулся:
— Проклятые каменья! и сквозь солому ребра переломали — а уж так сыро, что я обрасту мохом, если еще ночь здесь заночую!
— Экая неженка! от одних суток размяк, словно пряник от дождя. Потерпи немного — здесь не век вековать. Коли не в ночь, так уж, верно, к свету этого русского забияку — в землю, а мы — в постель! спи хоть до преставления света!
— Черта с два в землю: паны гости за него взъерошились, да и сам пан Лев в упрос просит старика!
— Слышь ты, старик и слышать не хочет: рвет и мечет встречного и поперечного. Заклялся его извести, так не спустит. Уж двенадцати рейтарам велено в исправе ружья держать… хочет на вороты, да и «циль-паль».
— Хоть бы посмотреть, как его распалят, я отродясь не видывал, как добрых людей расстреливают.
— Нет, я так, слава Богу, и видел, и сам палил; было смеху вдоволь, когда жида Берку за разводку вина потянули к Иисусу; бедняжка не успел перекреститься, ан хлоп — и как не было!
— Тут, брат, и православному не до креста, не то что еврею — да полно, верно ли это сбудется?
— А вот так-то верно, что я готов о кварте водки заклад держать! Старый пан при мне наказывал ловчему, чтобы все было готово, покуда гости спят!
Князь Серебряный был мужествен от природы и от привычки, и только одно сомнение, одна неизвестность могли волновать его, но когда опасность превратилась в достоверность неизбежную — он хладнокровно встретил весть о смерти, с которою так свыкся в семилетние мятежи. Правда, природа взяла свое после борьбы различных страстей и опасений — слезы градом покатились из его очей, когда он вздумал о родных, о родине, о славе, для коих он жил, для которых уже погибнет в цветущем возрасте. Но подумал уже без страха.
«Я сожалею только об одном, — сказал он самому себе, — что умру бесславною смертию, а не на стене Опочки. Я виновен, что слушался более сердца, чем долга, — но кто бы не сделал того же для выручки несчастной сироты… Прочее в руке Бога. Не в моей воле было забыть ее, не в ее власти любить меня — пусть будет то, что нам обоим написано на роду».
Он занят был такими мыслями, когда в передней послышался отголосок шагов многих особ, — свет блеснул в щели дверей — ключи брякали — замок скрипнул пружиною… Князь перекрестился с биением сердца.
Неожиданное появление Мациевского, который спешил попировать на праздник к Колонтаю, но опоздал, изломав на дурной дороге бричку, так поразило Зеленского, что он, схватя в завод только одного коня, ускакал, не оглядываясь. В суматохе никто и не думал за ним гнаться, но он, никем не гонимый, все-таки летел во весь опор, воображая, что слышит за собой преследование, и шорох каждой ветки, взлет испуганной им птицы бросали его в жар и холод. Окрестными дорогами, которые от дождя слились в топкое болото, он скоро утомил коней своих. Поневоле пришлось ему ехать рысцою, хотя испуганное сердце скакало в груди беглеца. Крепко ему было жаль своего доброго князя, и, воображая о горькой доле, его ожидающей, всякий раз он ронял на ветер пару слез и каждый раз запивал свое горе водкою из дорожной фляги, с которою три дня не здоровался. При этом, желая исполнить скорее поручение князя и надеясь, что Агарев его выручит, он очень усердно отвешивал коню своему несколько ударов плетью, как будто он водкою подкреплял его, а не себя. Видя, однако ж, что и эти убеждения перестали действовать на четвероногих, он скрепя сердце заехал нарочно в самую бедную деревушку, чтобы не встретиться с рейтарами Колонтая. Войдя в одну пустую избу — потому что хозяева разбежались со страху, издали завидя всадника, от которых им не было ни житья, ни покою, — Зеленский отыскал в поставце и в печи кой-чего позавтракать; заложил некупленного корму коням и потом, запершись кругом, залез на сено под самый конек кровли и заснул там сном богатырским.