Василий Никифоров-Волгин - Ключи заветные от радости
Старик рассердился.
– А я говорю вам, что Лев Николаевич вериги носил! Мне верный человек про это сказывал. Собственными глазами этот человек видел, как вериги Толстого в землю зарывали!
– Расскажи, дедушка, обстоятельнее, кто это тебе рассказывал и как эти вериги в землю зарывали?
Медлительно, как житие, Арсений стал рассказывать:
– Лета два спустя после упокоения Льва Николаевича попросился ко мне на ночлег один захожий человек. Сидим, это, как-то, с ним за чаем и беседуем. И вот, промеж прочего разговора спрашивает он меня: слыхал про Толстого? Как не слыхать, отвечаю, умственный был человек! До слез, говорю, книжки его люблю читать, где он про мужиков да про любовь Христову пишет…
И говорит мне захожий человек, что служил он-де на станции Остапово и видел, как умирал Толстой…
Арсений обратился к нам с вопросом:
– Вам, ребята, ведомо, что к смертному одру Льва Николаевича никого не допущали, даже супругу его Софью Андреевну?
– Ну и что же?
– А почему не допущали? Вот в этом-то, ребята, вся и загвоздка! А потому не допущали, что друзья Толстого железные вериги с него снимали!
– Но как же этот захожий человек мог знать, что с Толстого снимали вериги?
– Слушайте дальше. Лев Николаевич упокоился. В этот же день идет мой знакомец по служебному делу лесной дорогой. Были сумерки. И вот слышит он человечью речь в лесу… Разобрало его любопытство – дай-де погляжу, что за люди и о чем беседа их? Через чащобу пробираются два человека. У одного из них мешок на спине, а в мешке железо звенит. У другого – заступ. А говорили они вот о чем.
– Не стало Толстого, – сказал один.
– И кто мог помышлять, – отозвался другой, – что Лев Николаевич вериги носил и в монастыре снять их хотел!
Говорили они еще про какую-то зарытую зеленую палочку…
Арсений остановился и по-крестьянски глубоко задумался. Изба наполнялась густыми тенями от наползавшей издали грозовой тучи.
– Ну, а дальше что?
– А дальше вот какое действо приключилось… Остановились эти люди среди глухой чащобы и стали землю рыть… Вырыли яму. Вытащили из мешка железные вериги и захоронили их…
Пушкин и митрополит Филарет
В Николин день 1828 года митрополит Филарет окончательно решил уйти на покой.
Он сел за письменный стол, взял большой лист плотной голубой бумаги, осмотрел гусиное перо, перекрестился и стал писать:
«Всемилостивейший Государь!
Священный долг служить Вашему Императорскому Величеству верою и правдою особенно вожделенным для меня делает благодарность к милостям и благодеяниям Вашего Императорского Величества, неизреченно для меня великим…»
Тут он остановился и задумался:
– Да, тяжело мы пишем… Тяжело… Пушкин учит, как писать, да не слушаемся… Да…
Пушкин… Александр Сергеевич… Упрямые и жестоковыйные мы люди!
Митрополит опять заскрипел гусиным пером:
«Но, при сознании внутренних моих недостатков, немощь телесная, в течение немалого времени едва преодолеваемая принужденными усилиями, наконец, отнимает у меня надежду соответствовать обязанностям вверенного мне служения…»
– Я устал! От всего я устал! – сказал он вслух, не отрываясь от письма. – С душою некогда побеседовать!
«Посему приемлю дерзновение, Ваше Императорское Величество, всеподданнейше просить об увольнении меня от управления вверенной мне епархиею и дозволить избрать жительство в одном из монастырей…»
«Да, тяжелый язык, тяжелый!» – опять подумал митрополит, скрепляя прошение подписью: «Вашего Императорского Величества верноподданный, митрополит Московский и Коломенский Филарет».
– Завтра отправлю по назначению. Буду ждать Высочайшей резолюции!
На другой день И.В. Киреевский послал митрополиту на прочтение новое стихотворение Пушкина:
Дар напрасный, дар случайный,Жизнь, зачем ты мне дана?Иль зачем судьбою тайнойТы на казнь осуждена?..
Перед духовными очами митрополита предстала душа великого поэта. До содрогания стало жалко его, потерявшего самое драгоценное в жизни – веру в жизнь и в свое на земле призвание. В митрополите заговорил вдруг пастырь, призванный спасать человека. Все, что его тяготило и мучало за это время, уступило место ясному и глубокому сознанию своих задач и высокой своей посвященности…
«Нельзя же так, Александр Сергеевич! – подумал он тепло и нежно. – Такая сила тебе дадена, и вдруг взываешь ты в тоске: “Дар напрасный, дар случайный…” Всем нам тяжело, Александр Сергеевич…»
Во время вечерних, на сон грядущий, молитв митрополит опять вспомнил стихотворение Пушкина.
Он положил земной поклон.
– Мир и успокоение подаждь душе раба Твоего Александра, ибо нужен он народу нашему… Во тьме ходящему!
И когда произнес эти слова, что-то яркое вспыхнуло в душе его. Он не мог больше молиться. Не закончив «вечернего правила», он поднялся с колен, зажег свечу, взял перо и быстро стал писать:
Не напрасно, не случайноЖизнь судьбою мне дана;Не без правды ею тайноНа тоску осуждена.
Сам я своенравной властьюЗло из тайных бездн воззвал,Сам наполнил душу страстью,Ум сомненьем взволновал.
Вспомнись мне, забвеиный мною,Просияй сквозь сумрак дум,И созиждутся ТобоюСердце чисто, светел ум.
– Будь что будет! – сказал он. – Но эти строки пошлю Пушкину как ответ на его горькие слова.
Тут он взглянул на конверт, адресованный Государю Императору.
– Нет, нельзя мне покидать кафедры ради безмолвного монастыря, – решил он, – надо потрудиться! Ради тех великих и малых потрудиться, кои томятся тоскою и сомнениями в присномутном житии нашем! Подвиг надо восприять! Кто же утешит? Кто спасет?
Филарета долго томила мысль: дошел ли ночной его голос до сердца поэта?
И вот однажды получает он строки, написанные рукою самого Александра Сергеевича Пушкина:
…И ныне с высоты духовнойМне руку простираешь ты,И силой кроткой и любовнойСмиряешь буйные мечты.
Твоим огнем душа палима,Отвергла мрак земных сует,И внемлет арфе серафимаВ священном ужасе поэт.
– Слава Тебе, Христе, Свете Истинный, – перекрестился митрополит, – что пробудил малым, неискусным моим словом душу великого поэта!
И поцеловал пушкинские строки.
Горе родине твоей
Заутреня святителей
Белые от снежных хлопьев, идут вечерними просторными полями Никола Угодник, Сергий Радонежский и Серафим Саровский.
Стелется поземка, звенит от мороза сугробное поле. Завевает вьюжина. Мороз леденит одинокую снежную землю.
Никола Угодник в старом овчинном тулупе, в больших дырявых валенках. За плечами котомка, в руках посох.
Сергий Радонежский в монашеской ряске. На голове скуфейка, белая от снега, на ногах лапти.
Серафим Саровский в белой ватной свитке, идет сгорбившись, в русских сапогах, опираясь на палочку…
Развеваются от ветра седые бороды. Снег глаза слепит. Холодно святым старцам в одинокой морозной тьме.
– Ай да мороз греховодник, ай да шутник старый! – весело приговаривает Никола Угодник и, чтобы согреться, бьет мужицкими рукавицами по захолодевшему от мороза полушубку, а сам поспешает резвой стариковской походкой, только знай шуршат валенки.
– Угодил нам, старикам, морозец, нечего сказать… Такой неугомонный, утиши его. Господи, такой неугомонный! – смеется Серафим и тоже бежит вприпрыжку, не отставая от резвого Николы, гулко только стучат сапоги его по звонкой морозной дорожке.
– Это что еще! – тихо улыбается Сергий. – А вот в лето 1347, вот морозно было. Ужасти…
– Вьюжит. Не заблудиться бы в поле, – говорит Серафим.
– Не заблудимся, отцы! – добро отвечает Никола. – Я все дороги русские знаю. Скоро дойдем до леса Китежского, а там в церковке Господь сподобит и заутреню отслужить. Подбавьте шагу, отцы!…
– Резвый угодник! – тихо улыбаясь, говорит Сергий, придерживая его за рукав. – Старательный! Сам из чужих краев, а возлюбил землю русскую превыше всех. За что, Никола, полюбил народ наш, грехами затемненный, ходишь по дорогам его скорбным и молишься за него неустанно?
– За что полюбил? – отвечает Никола, глядя в очи Сергия. – Дитя она ^– Русь!… Цвет тихий, благоуханный… Кроткая дума Господня… дитя Его любимое… Неразумное, но любое. А кто не возлюбит дитя, кто не умилится цветикам? Русь – это кроткая дума Господня.
– Хорошо ты сказал, Никола, про Русь, – тихо прошептал Серафим. – На колени, радости мои, стать хочется перед нею и молиться, как честному образу!
– А как же, отцы святые, – робко спросил Сергий, – годы крови 1917, 1918 и 1919? Почто русский народ кровью себя обагрил?
– Покается! – убежденно ответил Никола Угодник.
– Спасется! – твердо сказал Серафим.
– Будем молиться! – прошептал Сергий. Дошли до маленькой, покрытой снегом лесной церковки. Затеплили перед темными образами свечи и стали служить заутреню.