Повесть о днях моей жизни - Иван Егорович Вольнов
-- Котенка-то?.. -- спросила Мотя. -- Ему ногу отдавила кованая лошадь.
-- Она скоро полну избу натаскает всякой дряни,-- перебила мать. -- Ребятишки его мучили, она возьми -- ударь какого-то за эту пакость, а ее срамили на всю улицу... Он, правда, весе-еленький, игру-ун, -- переменила мать голос. -- Ишь фырчит, кобель борзой!.. Давала ему есть-то?
-- Хлебушка дала, -- сказала Мотя, утираясь.
-- Третьеводни выскочил на двор, паршивец, -- распевала мать, гремя посудой, -- да и в стаюшку, к мерину, а он ему ногу отдавил... Уж так-то жалко, так-то жалко!.. А того, Фролку дымчатого, -- яйца стал он таскать, так старик пришиб... Длинный вырос без тебя-то, уши вострые, глаза большие, такой окаянный -- чисто смерть!..
Ловя одним ухом материну болтовню, я слежу из-под платка за Мотей, и мне кажется, что с марта месяца, с тех пор, когда отец отвез меня в работники к Шаврову, прошло не два с малым месяца, а много-много лет, и за это время сестра выросла и возмужала. Передо мною стояла не та Мотя, которую я привык с раннего детства, несмотря на разницу в наших годах, считать своей ровней-другом, бил, смеялся и передразнивал, вместе плакал над писанием и пел молитвы, а сильная, высокая, золотоголовая девушка, широкоплечая, с высокой грудью, загорелым лицом и мускулистыми руками. Мне только теперь пришло в голову, что вот уж сколько лет сестра косила и пахала, как мужчина, ни на шаг не отставая от отца, возила навоз, молотила так, что только цеп бухал и перегибалась надвое солома... Вспомнились слова и вздохи матери, смотревшей на ее работу:
-- Эх, Матрена, кабы парень ты была -- вечная бы нам помога!.. Вечная!..
И я дивился, глядя на нее. Почему-то прежде всего бросился в глаза мне взгляд сестры: не то еще больше суровый, не то -- вдумчивый, таящий в себе нечто, ей одной понятное и близкое, взгляд -- уже не детский, а много, больно переживший.
-- Мотя, -- прошептал я, -- как ты выросла за это время!.. Мама, погляди-ка: ведь она уже невеста!..
Сестра тихо улыбнулась.
-- Невеста без места, -- проворчала мать. -- Девятнадцать годов... Придет пора -- поневоле заневестишься...
Разговор смутил Мотю.
-- Я пойду... На свечки нету?
-- Нету, дитятко.
Вот сестра застучала "котами" в сенях, потом на крыльце мимо окна промелькнула бордовая кофта и серый платок ее.
-- Подымайся, Ваня, нежиться нам привыкать нельзя, -- сказала мать. -- Телу свое время отдавай, а остальное береги, а то намаешься на свете.
Я умылся, достал с полки книжку.
-- Вот не хуже тебя, -- продолжала мать, кивая на раскрытые двери, в которые вышла сестра, -- как праздник, так и торчит, как прыщ, так и торчит. Люди отдыхают, а она свое: за книжку эту самую, за ижицу... -- Мать даже подалась от печки шага на два ко мне, говоря: -- Ну, чего она глядит в пустое место, бабье ль это дело?.. Эх, Матренушка-Матрена!..
Из дальнейшей воркотни старухи я узнал, что сестра читала без меня не только в праздник, но и в будни, вечером, после работы. Чтобы не баталиться с отцом, она на собственные сбережения купила маленькую лампу и не жгла "чужого" керосина. Стала чаще и дольше молиться. Еще больше стала молчалива и тиха. Подруги и парни не любили ее: звали книжницей, монашкой, попадьей, смеялись над нею, а сестра отмалчивалась. Теперь вот пристрастилась к церковному пению и не пропускала ни одной обедни, если позволяло время.
-- Мука, детка, с нею, -- жаловалась мать. -- Ну-ко-ся -- людей пугается, подумать надо! Хоть клещами за язык тяни!.. Над нею ж и куражится последняя онуча, на смех подымает... Как на улице -- крепится, виду не дает, а придет домой -- пятна на щеках-то, губы все искусаны, трясется, как кликуша... А чего бы? Подошла, поговорила, не слиняет, спела песенку, на игрище сходила: дело молодое, девичье, веселое, а ей книжки да воянгили дались... Эх, девка, девка!.. Мне же... Не могу же я смотреть, когда она такая! -- закричала мать. -- Во мне нутро горит от слез!..
Отворились двери.
-- Вот-та!.. -- Отец вытряхнул на стол десятков восемь живых пескарей. -- Ну, и благодать нынче денек!.. Проснулся?.. Чисти рыбу...
На столе пыхтел и брызгал самовар. Пахучие сине-золотистые кольца махорки, которую курит отец, сидя у стола, качаются и тают. За окном содомят ребятишки. В путнике, завесившись платком, сестра надевает будничное платье. Пришла она из церкви радостная, светлая, прозрачная, с мягкою улыбкою и теплыми, бездонными глазами.
-- Какая проповедь-то ныне говорилась? -- кричит мать.
-- Чтоб в мире жить и слушаться священство; -- отвечает Мотя.
-- Хорошо?
-- Не дюже: сзади плохо слышно...
Мать вздыхает. В сенях кудахтают куры. Куцый воробей сел на завалинку и чистит нос. К нему крадется котенок.
-- Тссс!.. -- торопливо стучу в раму.
Воробей вспорхнул, котенок недовольно покосился на меня, мяукнул и, схватив куриное перо, помчался с ним по улице.
-- Ну, так как же? -- говорит отец.
Он хмурит брови и сопит. То, что я без спроса ушел от хозяина, ему не нравится.
-- Надо бы терпеть, -- сказал он утром, -- не у матушки за пазухой, какой же ты работник после этого?..
Но дурацкие шутки Пахома ему тоже не понравились: он барабанит по столу и крутит головою.
-- Не пойду, пускай они погибнут...
Мать опять вздыхает, искоса поглядывая на отца. За утро она успела выспросить у меня о жизни у Шавровых, раза три поплакала и держит теперь мою сторону.
-- Парнишечка один, как перст, и то на муку всунули, -- ворчит она, и речь ее приятна мне. -- Им, жирным, хаханьки да хихиньки, а этак можно повредить чего-нибудь...
Я сажусь ближе к столу.
-- Скорее там, а то простынет, -- говорю я Моте и гляжусь в помятый самоварный бок.
-- Надо, брат, идти обратно,-- смотрит на меня отец.-- Раз договор был, менять не полагается, нехорошо...
Я заливаюсь громким хохотом. Отец удивленно поднимает