Эдуард Кузнецов - Мордовский марафон
Освободившийся в шестьдесят седьмом году Альберт Новиков, поэт, горячий поклонник Цветаевой и шахматист, рассказывал, что в юности был заядлым слушателем западных радиостанций, особенно, если не ошибаюсь, "Немецкой волны", и сам тембр голоса тогдашнего диктора ассоциировался у него с правдой, свободолюбием, рыцарственным служением идеалам демократии... И вот как-то, отсидев уже пять лет из своих десяти, попадает он в одиннадцатую зону (ту, что в Явасе) и слышит из-за двери кабинета начальника лагеря, где заседал Совет актива СВП, такой знакомый густой баритон, с той же задушевной искренностью и страстным напором клеймящий "отказчиков", нарушителей режима и неисправимых антисоветчиков. Этого диктора (запамятовал его фамилию) каким-то образом заманили в восточную зону Германии... В лагере он исправился.
А вот совсем недавняя встреча, свидетелем которой мне довелось быть в последнюю неделю пребывания в больнице.
Камера для "особорежимных". Четыре койки в два ряда с узким проходом между ними: на той, что около печи, - я, напротив - Вася-дурак (молчит уже лет десять), на возлеоконных - два карателя: Реактивный и Флегма. Пятница этапный день.
Р.: Ишь, как крысы-то под полом распищались! И Мурка кудай-то ушлендала.
Ф. (штопает носки): Припрыгает.
Р.: Скукота... Ни радева, ни кина... В домино, что ли, сгоняем?
Ф.: Вот погоди, с носками управлюсь.
Р.: Может, кто из нашей зоны сегодня приедет. Что там новенького?
Ф.: А что там может быть?
Р.: Ну мало ли? Уже по времени пора бы этапу. (Мимо окна, глядящего на "запретку", шмыгнул туберкулезник.) Эй, Чахотка! Чахотка! ("Тубик" подходит, опасливо озираясь: нет ли поблизости надзирателей.) Этап был?
Т.: Только что. Трое.
Р.: Из наших никого?
Т.: Не. Все из 19-й.
Р.: А кто да кто?
Т.: Два латыша и Полин.
Р.: Полин? С костылем?
Т.: Ну, да. (Уходит.)
Р.: Вот гад, и не сдохнет же!
Ф.: А что он тебе?
Р.: Да кабы не он!.. Из-за него, суки, сижу!
Ф.: Подельники, что ли?
Р.: Какой подельники! Он уже двадцатый добивает, а я только начал - три года.
Ф.: Продал, значится...
Р.: Продал, собака. "Ищите его, говорит, на Донбассе, там у его сестра замужем".
Ф.: И то хлеб, что не раньше, когда четвертаки давали: все-таки, пятиалтынный - не четвертак.
Р.: Разве что! (На минуту замолкает, крутит махорочную цигарку, закуривает.) А все, я тебе скажу, из-за бабы началось. Мы с ним, Полином, значит, односельчане, с-под Воронежа. Он бригадиром, комсомольский секретарь, да и я не шишка на ровном месте - тракторист. Ухлестывал я в те поры за соседской девкой Анькой. Ох и девка! Ну всем-то взяла: и работящая, и певунья, и плясунья... Чисто ходила вся, да румяная какая! Что говорится, круглая как репа, жаркая как печь. Нынче таких и не водится чтой-то. Все уж у нас слажено было, уж о свадьбе поговаривали, только, глядь, стала она выкобениваться: то да сё, не надо, да не хочу, да погодь, да подожди... Я ей и сережки с городу, и платок, и конфет всяких - нет да и только, словно подменили девку. Не стерпел я раз, заманил ее на гумно, подол-то задрал, да и отхлестал...
Ф.: Бабу поучить завсегда надоть. Это дело известное.
Р.: Изве-е-стно! Тьфу ты, Господи! Она же тогда невестилась еще! Кабы жена моя, я бы ей и шкуру спустил!.. Да... А он-то, Полин-то, все около ей круги кружит да зубы скалит - и в поле, и на гулянке, когда случится. Ну, думаю, погодь, секретарь! И на престольный праздник, на Воздвиженье, значится, подпоил я хлопцев, и мы об энтого Полина с евонными дружками все жерди обломали. Ну ладно. Только на третий день прикатили из самого Воронежа двое в кожаных польтах - так и так, говорят, ты есть фактическая контра: товарища Сталина и колхозы матерно ругал - раз! Секретаря вражески измочалил - два! Трактор у тебя в летошнюю посевную вредительски ломался - три!.. Я тык-мык куды там!.. С тех пор вот и живу с чужими зубами. Да... загнали меня в Воркуту, шахты долбить. Год долблю, два... Все, думаю, тут и смертушка моя. А молодой еще, помирать-то, ой, как не охота. Плетешься это с шахты, мокрый, голодный, и плачешь... А до зоны-то аж двенадцать километров, ну-тка кажный день туды да обратно, покель до этой шахты проклятущей дотащишься, жить неохота! Ладно... Только и случись тут война. Уж мы, веришь ли, возрадовались ей, как царствию небесному, - и хотели добровольцами, добровольцами... Ан, нет, брат: иди сюда - стой там, не всякого поперву-то, с перебором - через комиссию... Ладно, попадаю в штрафбат. Это, я тебе доложу, войско!
Ф.: Как же, знамо дело.
Р.: Да ты-то откуда знаешь? Был, что ли?
Ф.: Бывать не был, а видал. Немцы их шибко боялись. Где горячо там их и суют, да коли попятятся так их пулеметами сзади-то свои же подпирают... А то они у нас как-то двух баб ссильничали до смерти...
Р.: Двух б-а-б! Тьфу бабы! Наша братва вот раз цельный лазарет на лопатки положила, врачишек-то энтих да сестер. Артобстрел как раз был, они и дриснули в овраг прятаться, а там нашенские... Оружие нам выдавали только как в атаку идти, но... всякие там вальтеры у нас завсегда водились... Мужиков, которые были, постреляли, конечно, а мокрощелки сами расстелились!.. (Он вдруг замолчал и на всякий случай испугался.) Я-то там не был, ты не подумай, я этих делов страсть как не люблю...
Ф.: Гм, хорошего мало... Дак война - то ли еще бывало.
Р.: Ну да!.. Потом, ясное дело, Смерш наскочил, да куда там! Утром мы штурмовали одну высотку, так, почитай, половина там полегла - поди разберись... Ну, ждал я, когда меня заденет, чтобы, значит, под суд да из штрафбата смыться. Только когда задело под Ростовом, думал, хана - обе ноги перебило и спину покорежило... Наши-то откатились, а я лежу без памяти - ну, немцы и подобрали, подлечили малость...
Ф.: Чегой-то они так сразу?
Р.: Так жить-то охота!.. Я, как потащили, враз смикитил, что хана, и кричу: так, мол, и так - заключенный, за контрреволюцию, на фронт силком пригнали! А там, думаю, драпану, как ни то. Да где! Двое наших-то драпанули, дык их партизаны повесили на опушке... Да, оно бы, конечно, можно, ежели по правде-то говорить, да как-то оно все неладно складывалось. Вот у меня, к примеру, был случай раз. Веду я двух - немцам сдавать, а они мне: бежим, мол, с нами - к партизанам, стало быть. Да... А уже немчуру энту жмут, жмут ее со всех концов - и дураку видать, что капут ей. Самое бы времечко метнуться в лес. Только все оно не так просто, как вот в кине-то кажут. Вот и тогда они мне, давай, мол, с нами - прощенье тебе выйдет... А я уж и сам подумывал. Только в тот раз никак нельзя мне было: башка болела, мочи нет - раненый, значится, был... Какой тут лес! До лазарету бы как докандыбать, вот на станции, куда я вел-то их. Э, думаю, другой случай будет, когда подлечусь малость... Вот как оно бывает-то.
Ф.: Ну, а Полин-то?
Р.: Чего?
Ф.: Полин-то, спрашиваю, где ты его встрел?
Р.: Это еще до того, зимой - аккурат в декабре 43-го. Он тоже в плену очутился да убежал - партизанил... Только возьми и попадись немцам-то, ну и, знамо дело, спужался - весь свой отряд продал... У немцев-то не на собрании кулаками махать, как бывалоча: мы-де то, да мы-де сё, дадим стране угля, пятилетку в три года! Да... Он меня и видел-то всего мельком, а вот, вишь, вспомнил: ищите его, мол, на Донбассе... Это он в заявлении так: осознал, мол, свою великую вину перед партией и народом и дюже каюсь, а такого-то ищите на Донбассе... Ну и нашли.
Ф.: Да, это не тоже: одно дело не выдюжил человек под плетями, али там когда к стенке прислонили. Это понятно, это по человечеству... А так: сам тону, так и ты пузыри пускай, это уж от подлости.
Р.: Вот и я говорю: что ему оттого легче, что ли, что он меня посадил? Отпустили его? Шиш с маслом! И не отпустят, хоть ты всех пересажай! Так и будет свои 25 гнуться. И так ему и надо, кобелю подзаборному.
Ф.: Ну, это ты зря языком-то мелешь - двадцать пять никому желать неслед, и врагу лютому, уж лучше сразу к стенке. Это я тебе от сердца говорю - сам одиннадцатый год маюсь... Ты-то еще начал только, погодь - так ли еще взвоешь!!!
Р.: Да за что выть-то?.. Было бы за что, а то ведь так! Приписали мне всяку небывальщину...
Ф.: Что ты мне заливаешь! Не на следствии небось... Что приписали - это само собой. Это завсегда, но ведь зато и мы с тобой не как у батюшки на духу: на, товарищ следователь, кушай нас с потрохами...
Р.: Еще чего! Когда бы знать, что они спишут свои враки, тогда - дело другое: я вам всю как есть правду-матку, а чего не было - того не было. Вот на меня повесили две тысячи. Две тысячи - это же дело нешутейное! А какие там тысячи, если я только в оцеплении стоял и ни разу не стрельнул. А? А ты говоришь!
Ф.: Это, конечно. Я вот много об этом думал и смотрю на нашего брата так. Были которые среди нас злодейничали, были, чего уж там... Но все больше, которые по злобе убежали к немцу али из партийных: им же не так, чтобы верили, вот они и лезли из шкуры - услужали. А наш брат, простой солдат, с него какой спрос? Ну там, в роте, чтобы все по приказу, не оплошать. Это само собой, это наше дело, а в плен попал - все, уже не солдат, и дай ты мне спокой... Ан нет. Это же звери, а не немцы! Вот меня, к примеру... А, да что там говорить - и вспоминать-то неохота. И бежать-то не больно убежишь: мы же Сталина приказ все знали - раз пленный, то и предатель... Разве это по правде? Конечно, которые сами пошли к фрицу или которые раньше громче всех ура кричали, - вот с этих и спрос. И мы, по правде-то, не без греха, чего уж там... Так ведь не по своей же воле. Правильно я говорю?