Александр Каменецкий - Двадцать рассказов
Знаешь, что в мороз самое дорогое? Дрова. Потому как топором ни черта ты не срубишь, лупишь по дереву, а оно как каменное, только звенит. Пила - то же самое, а бензинок на Пуркулае не было. И не помашешь топориком особо: задубеешь. Выходит, что с осени запас, то твое. Поленья - на вес золота, их на продукты меняли. Люди всю скотину, что была, забрали в дом: и от нее тепло, и скотина у печки погреется. Ох, как Ермолай лошадок своих берег, последним делился, да как убережешь, если всем жрать нечего? Отощали, кожа да кости. Морды жалобные, жмутся друг к дружке, дрожат, да еще и Пашку греют, дышат на него. Пацан от лошадей вообще ни на шаг, как будто совсем ума лишился. Настасья-то его жалела, а дед только рычал в углу тихонько. А люди, сынок, в такую погоду начинают помаленьку головой трогаться: сидитсидит человек, потом вдруг как накатит! Или страх, или злоба, или еще чего-нибудь, некоторые вообще башкой о стену бьются. Почему? Не знаю, загадка природы. Водка спасает, конечно, но водка на Прукулае была дороже хлеба, на крайний случай берегли. Голодно, холодно до самых костей, и сам не знаешь, чего от себя ждать. В общем, сплошное веселье, как на хорошей свадьбе.
А что в тайге, Сережа? В тайге то же самое. Все зверье к людям потянулось. В окно глянешь: то сохатый стоит, то косуля, ночью не приведи Бог на двор сунуться: волки кружат, всех собак порезали. И твари-то голодные, злые, а главное, - к человеку никакого страха. Страх, сынок, он от голода быстро проходит - ты эту истину хорошенько запомни, не раз в жизни пригодится. Но что чудно: хлынули белки. Леший его знает, откуда они взялись, оголодали, конечно, но валили косяком, как будто со всей тайги поперли на Пуркулай. Тоже, видать, ум за разум зашел: прямо гроздьями висели на деревьях, прямо сыпались! Жутко смотреть. На заборе сидят, по крышам скачут, чуть не руками бери. Жрать все равно нечего, но прут себе и прут. Старые люди говорили: не к добру. И точно.
Да, еще про Настасью скажу пару слов. Баба она, конечно, была справная, и красавица, и работящая, но как муж погиб, что-то в ней порвалось. Почернела вся, руки опустились, и с тех пор ходила как неживая. Любила Настасья своего танкиста, до чего любила! Хотя на то и война, чтоб мужики погибали... ну, будет о ней.
...Первыми их почуяли кони. Как взялись вдруг в один вечер ржать! Ни с того ни с сего, прямо на ровном месте. Ржут и ржут, ногами топочут, дрожат, в глазах страх. Ермолай гадал: может, на волков? Вышел на крыльцо, бабахнул пару раз для острастки - ничего. И Пашка вдруг заерзал, захныкал... Что за черт? Никак, домовик завелся? А они уже шли, Сереженька, через лес уже шли, уже близко были... Снежок под лыжами хрусь-хрусь... хрусь-хрусь... Уже шли. И к утру стали у околицы, старшой их одно слово сказал: "белки". Да и то было лишнее: сидели белки на бревнах, десятка три, не меньше, и пялились. Много белок, сынок, очень много, как перед погибелью.
Подались к ближайшей избе - стучаться. И никто никого обижать не хотел. Старшой ихний свою бумагу достал и стукнул в дверь: отворите. А за дверью кони ржут, ржут-заливаются, прямо сбесились. Ермолай ружье взял - мало ли что, отпер. Старшой ему бумагу: здравствуй, мол, добрый человек, мы - артель охотников, документ на пушного зверя - вот он, где у вас тут можно остановиться на недельку? Ермолай репу чешет: проходите в избу, раз такое дело. Старшой уже и в сени было вошел, сопит с мороза в тепле-то, и вдруг пригляделся внимательно... А Ермолай встал и затвор передернул. "Что, - говорит старшой, - никак встретились?" "Встретились, - отвечает Ермолай. - Только тронься ко мне с места, сразу мозги высажу". "А я и не тронусь, - отвечает тот, я теперь по закону на воле и документ имею. Но раз такая судьба, берегись, начальник". Постояли еще немного и вышли, пятеро их было, охотничков. А Ермолай еще долго с ружьем в сенях стоял, долго. Прошлое, оно ведь неизвестно, как тебя достанет. Ты учи, Сережа, эту азбуку, хорошенько учи, на экзамене если провалишься, то в последний раз, как сапер. В глухой тайге ранним утром повстречал старый вертухай старого урку, да в руках у каждого по стволу - бывает и такое, и еще похуже.
Пятеро их, значит, было, и все по амнистии. Четыре мужика и молодой парень с первой ходки, малолетка. На воле что делать, как жить? Ничего злого, я тебе скажу, они не затевали, разве набить белок и шкурки в Инте продать - что здесь такого? Все по закону, по законной бумажке. Пришли бы и ушли с миром, да вот случайно на Ермолая набрели. И когда в то утро раскурили они на околице по цигарке, все сразу и вспомнили, крепенько вспомнили. Многое, сынок, человек забывает в жизни, но кое-что в башке уж до самой могилы сидеть будет, не выковыряешь. Покурили - и пошли по деревне, принял их хромой Парфен за бутылку спирту. Зажили, стало быть. А на Пуркулае все затаились, попрятались, как будто фашиста ждали.
За дело они принялись с умом. Взяли у Парфена здоровенную бочку, выкатили ближе к лесу, поставили, насыпали внутрь кедрового ореха. Через пять минут в бочке белок что тараканов, кишмя кишат, жрут, как бешеные, разум потеряли совсем. Тогда бочку аккуратненько крышкой хлоп! Полторы дюжины внутри как миленькие. Ой, пищат, ой, скребутся! Бочка-то вся по швам просмоленная, крышка подогнана будь здоров... Через полчаса все лежат готовенькие, уже не дрыгаются. Лично по мне, чем дробиной в глаз, так даже гуманнее, и аккуратно очень, мех в полной сохранности. Тогда дохлятину из бочки вон, и снова орехи сыплют, и снова белки тут как тут. Говорю тебе, с голоду помешались, лезут в бочку и лезут, одни мрут, другие вместо них. Правда, шкурки сымать времени нет, раз такой конвейер, потому просто сваливали белок в кучу, и где ты думаешь? У ермолаевых ворот. Их старшой этот номер выдумал, чтоб страшнее было. Взять ведь никто не возьмет - побоятся люди, а Ермолай глядит в окошко: куча трупов растет. Мороженые белки, они как маленькие чурбачки - короткие, серенькие, легонькие, твердые. Со стороны, вроде ветки набросаны. С каждым днем их все больше, больше... Ермолай звереет, даже спит с ружьем, из дому ни ногой, Настасья плачет, Пашка зубами лязгает... А кони ржут. Ржут и ржут, без конца, не умолкают, исходят, и всем страшно, всем голодно, тут еще это ржанье - просто как в аду, и белки мерзлые под окном все прибывают...
И не выдержал Ермолай, ударило ему в голову. Распахнул дверь - и пинками Братца с Сестрицей на двор, на мороз, вон! Хотел сгоряча и Пашку выкинуть - Настасья не дала, с топором встала, едва не покрошили друг друга батька с дочкой. Ермолай совсем осатанел, орет, ревет, как зверь, достало и его-таки, хотя привычный был, вроде, ко всему. Лошадочки бедные на морозе жмутся друг к дружке, колотит их, издаля видно, хрипят, даже ржать не могут, и все на дверь смотрят: может, одумается хозяин, простит, впустит обратно... Не тут-то было! Кушать хотят, топчутся на месте, а куда деваться? Вот она, смерть, вот она и доброта человеческая, вот и благодарность... Ей-Богу, как вспомню об этом, чуть не плачу. Топтались-топтались, потом побрели к лесу - я так думаю, помирать. И встали вдруг у кучи белок: что здесь такое навалено? Братец морду опустил - худая морда, глаза шибко людские, голодным огнем горят - понюхал, пошлепал губами, и тут взял в зубы одну белочку. Отогрел чуток во рту, она ж холодная, и тут ба: жует! Господи, Твоя воля: жует! Жрет ее, как пучок соломы. И Сестрица белку взяла, пофыркала, пососала, и давай наяривать. Наука, сынок, перед таким фактом бессильна, этого профессора надо долго не кормить, чтоб уразумел. Начали, говорю, они белок лопать, аж за ушами трещало. Ермолай в чем был, на двор кинулся, давай их в дом гнать, и тут конячки на него как взъярились! Близко не подпускают, копытами о землю бьют, зубы скалят, и что-то у них такое в глазах, что лучше отойди. Охотники на это дело весело глядят, лыбятся, а Ермолай рубаху на груди рвет... Кому она нужна, твоя рубаха, дурень? Нет, сынок, если мир перевернулся, тут уж никакие законы природы не действуют, это видеть надо.
Так было дней пять, неделю - не помню. Кони то у белок вертятся, то в лес бегут, что им надо в лесу? И еще, знаешь, кругами начали около двора рыскать, маленькие такие, все в шерсти, и зубы, значит, красные, в зубах у них кусочки мяса позастревали. А то вдруг станут у забора, шеи к окошку тянут и вроде даже не по-своему, не по-лошадиному так ржут... Жутко. Все в окно глядят, где Пашка, то ли зовут его, то ли так таращатся, не поймешь. Пацан в угол забился, белый как мел и чегото вякает, не разобрать. Морды эти в окне... А Братец с Сестрицей, они перепрыгнут через забор и уже по двору ходят. Ермолай последнюю водку допил, зарядил ружье медвежьей картечью, вышел к своим лошадкам... Да не лошадки к нему пошли, они-то как раз в сторонке гуляли.
Все пятеро стояли, значит, охотнички. "Ну, - сказал старшой, принимай гостей. Пора". Эх, дурак Ермолай, ему бы скорей назад в дом, да засовы покрепче... не выдержал. Упал перед ними на колени, тулуп расстегнутый, снег жрет: берите меня, говорит, одного, не могу больше, только бабу с дитем не троньте, падлы. "Пойдем, - говорит ему старшой, - пойдем, еще застудишься". Двое руки ему за спину, ремешком скрутили и пинками в избу. Привязали к стулу, рукавицу в пасть, чтоб не выл, и за Настасью. Старшой спокойный такой: "Раздевайся". Она его по матушке. "Раздевайся сама, хуже будет". Не-а. "Тогда пеняй на себя, а Ермолаю: - Смотри, гнида!" Вот тут, сынок, оно все и началось. Мужики-то голодные, сам понимаешь... а баба нет чтоб спокойно лежать, еще брыкается, орет. В общем, осерчал старшой, взял батькино ружье с медвежьей картечью, просто сунул ей дуло между ног... на добрую ладонь так, глубоко сунул... она охнула, замолчала... только смотрит. Старшой малолетку зовет: "Мужик ты или нет?" "А чё?" "Стреляй". Ты был смог, Сереженька?