Александр Грин - Том 1. Рассказы 1906-1912
– Ну – вира[33] отсюда, приятель! – сказал матрос. – Головка при вас, айда!..
Парень занес ногу на трап и спросил:
– Много грузить?
– Четырнадцать тысяч прессованных леших, – озабоченно проговорил матрос. – Нет, немного, кажись. Местов тридцать, не более, сюда еще пойдет.
– Так, – сказал парень. – Прощайте.
– Отчаливайте. Без вакансии?
– Нет, проехать хочу.
– Ага! Черти, легче майнать!
Отвергнутый пассажир влез на палубу и пошел домой с веселым лицом. Ящики не были завалены грузом – только это и нужно было ему знать: ехать он никуда не собирался.
II– Из тебя никогда не будет толку, Синявский. Это я тебе верно говорю, безо всякой фальши. Я, брат, знаю людей.
– Ну вот извольте видеть, – уныло пробормотал мальчик, с ненавистью косясь на добродушное, жуликоватое лицо матроса. – Чем я виноват, что тебе хочется спать? Ты жалованье получаешь, а я сам плачу за харчи девять рублей! Очень хорошо с твоей стороны!
Трое остальных сидели мрачно и выжидательно, делая вид, что поведение Синявского крайне несправедливо. Из углов кубрика[34], с узких, похожих на ящики, коек несся тяжелый храп уснувших матросов. В такт ударам винта вздрагивала лампа, подвешенная над столом, колыхая уродливые тени бодрствующих.
– Мартын, – продолжал тот же матрос тихим, оскорбленным голосом: – посмотри на него, вот, возьми его, белого арапа, морскую чучелу, одесское ракло[35]…
– Биркин! – вскричал Синявский, – не ругайся, пожалуйста!
– А то я напишу папе и маме! – вставил быстроглазый Бурак, шмыгая рябым носом. – Эх ты, граммофон!
– Ты послушай, Синявский, – дружески улещал юношу Биркин, – я тебе что скажу! Ты, брат, молодой парень, жизни морской не знаешь, ты вообще, вкратце говоря, – что? Морское недоразумение. Промеж товарищей так не делают. Ну – убудет тебя, что ли? Постоишь час – потом дрыхни хоть целый день! Вот тебе крест! Да чего там, я твою вахту завтра отстою и квит! Чего зубы скалишь? Я, брат, правильный человек! Как боцман встанет, я к нему: – Алексеич! нехай спит Синявский! – Разрази меня на месте, если ты не будешь спать до Анапы!
– Биркин, да ты ведь врешь! – тоскливо зевнул Синявский. – Кто тебе поверит, тот трех дней не проживет!
– Кто врет – я? – Биркин величественно встал, драпируясь в клеенчатый дождевик – «винцераду». – Лопни моя печенка, тресни мои глаза, убей меня гром и молния, пусть моему деду… Дурень, кому ты нужен, такой красивый – обманывать?! Это вы уж – ох! при себе оставьте! Кроме того, – Биркин прищурил глаза и чмокнул, – в Батум придем – к грузинкам сведу, по духанам пойдем чихирь пробовать, налижемся, как свиньи… Ну, айда, Синявский, айда!..
Мальчик сонно зевал, нехотя одевая брюки и мысленно проклиная Биркина со всеми его родичами. Сон был такой сладкий, мертвый сон усталости, а на палубе так сыро и холодно. Врет Биркин или нет – все равно не отвяжется, еще сделает какую-нибудь пакость. Решив, в силу этого размышления, сменить Биркина не в очередь с вахты, Синявский встал и чуть-чуть не расплакался, вспомнив домашнее житье, сладкое и беспечное. Одно из двух: или Жюль Верн наглый обманщик, или он, Синявский, еще недостаточно окреп для морских прелестей. Палуба? Брр-р!..
Биркин успокоился, снял винцераду и шлепнулся на скамью против Мартына. Лицо его выражало ребяческое удовольствие и глубокое презрение к одураченному ученику, но надо было, хотя из приличия, сделать вид, что он, Биркин, только уступает справедливости.
– Ты, Синявский, у машины сиди, там теплее. – заботливо процедил он, плеснув в эмалированную кружку чаю из чайника и торопливо глотая мутную бурду. – Да того… дождевик мой возьми, слышь?..
Синявский продолжал молча возиться у койки, набивая папиросы, напяливая блузу и вообще бессознательно стараясь побыть дольше в теплом помещении.
– Ветер тронулся, – сказал Бурак. – Тумана не будет.
– Дует, да слабо! – Мартын важевато погладил бороду, скашивая глаза на мальчика. – Синявский, живей ворочайся, увидит помощник, что вахтенного нет – Биркину попадет!
– Наплевать! – отрезал Синявский, застегивая дождевик. – Я же еще должен заботиться! Так – час, Биркин?
– Час, дорогой мой, час! – предупредительно заторопился хитрец. – Иди с богом, дитятко, иди! Ну, понимаешь, Синявский, ломает меня всего, совсем нездоров… беда!
– А ну вас к чертям! – яростно закричал ученик, подымаясь из кубрика в сырую, промозглую тьму.
Когда он ушел, четвертый матрос, смуглый и молчаливый, пристально посмотрел на Биркина и, слегка усмехаясь, почесал затылок. Биркин нахмурился, отвернулся и забарабанил в доску стола суставами пальцев. Брови его сдвинулись, он размышлял, но это продолжалось недолго.
– Мартын! – сказал он, зевая, – твоя вахта под утро?
– Агу! В четыре. Ты что кнека[36] обеспокоил? Он ведь уснет, ей богу уснет. Ляжет на пассажира и уснет.
– Не мое дело. – Биркин самодовольно рассмеялся. – Эх, жизнь!
– Что – жизнь? – отозвался Бурак. – Твоя жизнь, брат, как и наша: в четверг получка, в Одессе случка! Ну, как – сошьет тебе портной бушлат к сроку, а? Голова садовая – вбухал пятнадцать рублей на тряпку.
– Вот беда! – Биркин презрительно сощурил глаза. – Твои, что ли? Зато фасонисто, эх! Пойду козырем по бульвару – девки честь отдавать будут. Ну… и… на случай смертельного декофта тоже не худо – вещь! Пять рублей можно… за пять рублей везде продать можно.
Вечная, неутомимая зависть Биркина к воспитанникам всех мореходных классов в России была его слабостью и бичом. Завидовал он, впрочем, не возможности каждого ученика стать штурманом, помощником и даже, при счастье, – капитаном, а красивой форме – бушлату, т. е. пиджаку с золочеными якорями и пуговицами. Все жалованье этого матроса неизменно попадало в руки людей двух категорий: трактирщиков и портных. Портные шили Биркину щеголеватые брюки, жилеты с якорями на пуговицах, а сдача, после приобретения всех этих восхитительных предметов, пропивалась в компании пароходных забулдыг, с треском и дымом, с участками и скандалами.
– Вот я, – заявил Бурак, – бывал в самых критических положениях. Я держал такие декофты, что ежели иной увидит во сне, так семь раз мокрый проснется. Но боже меня сохрани продать хотя пуговицу! Напротив, – всегда почищусь, ботинки блестят, причесан скандебобром[37], хотя бы что! А никто не знает, что, может быть, вторые сутки мои зубы без всякого утешения.
– Работал? – осведомился Скуба.
– Работал! – передразнил Бурак. – Так же, как и ты! Когда знакомые пароходы стояли в Одессе, я не тужил. Я жил, как пап, у меня знакомств больше, чем у тебя волос на голове. Я пил утренний чай на «Олеге», завтракал на «Рассвете», обедал, скажем, на «Веге», чистил зубы на «Кратере», кушал вечерний чан на «Гранвиле», а спал на дубке «Аксинья». Впрочем, его недавно прихватило с черепицей под Гирлами и, так сказать, повредило челюсти.
Бурак щеголевато плюнул и снисходительно посмотрел на товарищей. Левый его глаз выражал уважение к своему таланту жить по-воробьиному, правый совсем закрылся от восторга и открылся только при словах Скубы:
– А все-таки ты дурак.
– Это почему? – мирно осведомился апостол декофта. – Как могла эта несообразная мысль прийти в твою несоразмерную голову?
– Очень просто. Ты не умный человек.
– А ты умный?
– Я, брат, вполне умный, потому что мне выпить хочется.
– Эге! Ты, Скуба, я вижу, совсем балда. Такого-то разума у меня все трюмы полны.
– Чего налить вам? Пива или вина? – насмешливо спросил Мартын. – Подходи к чайнику!
– Позвольте! – откашлялся Скуба. – Вы, Мартын, с вашей репутацией, не тревожьте свою особу. Тут дело серьезное. Есть афера.
– Верно, есть! – вполголоса подтвердил Биркин. – Десять бочек с хересом в Новоросс…
– Тссс… сс… – зашипел Мартын, облизывая губы и оглядываясь на каюту боцмана. – Чего кричать, ну? Чего шуметь! Люди спят, а ты галдишь!
Взглянув еще раз на полуотворенную дверь каюты, Мартын уперся в стол подбородком, выпятив вперед бороду, и пронзительно зашептал, сверкая исподлобья острыми, ярославскими глазами:
– Взял трубку себе. Сам видел, как старый хрен вытащил трубку из-за божницы и сунул в карман, когда спать ложился.
Три тяжелых вздоха прорезали воздух единодушно и выразительно. Медная трубка, специально приготовленная для высасывания вина из бочек, оказывалась за пределами досягаемости, и в руках заговорщиков находился только буравчик, годный, конечно, для сверления дыр, но совершенно ненужный в качестве насоса.
Молчание было тягостное и непродолжительное. Биркин встал, повел плечами, взял в рот конец ленты от шапки, пососал ее, потом выплюнул, протянул руку и шепнул, указывая на каюту: