Я не прощаюсь - Хан Ган
Достав большую керамическую тарелку с верхней полки над раковиной, я насыпала в неё горсточку проса. Тонко нашинковав сушёную клюкву, я положила её рядышком. Грецкий орех мело покрошила и вложила в серединку тарелки, а в блюдце для соевого соуса налила воды и поставила сбоку.
– Кушай, Ама, – сказала я, опустив тарелку на кухонный стол.
Однако Ама снова пискнул, словно что-то было не так.
– Всё в порядке, – сказала я. – Иди сюда, кушай.
Он пешком подошёл к тарелке. Сначала склевал просо и попил воды. После каждого зёрнышка он промачивал горло, но клюкву сначала ел по два кусочка и потом запивал двумя глотками воды.
– Проголодался, да?
Не успев это сказать, я резко почувствовала дикий голод. Достав из пластикового пакетика горсть сушёных фруктов и целиком вложив её в рот, я ощутила, как во рту разливается поразительно сладкий привкус. «Было бы у меня электричество, я бы приготовила чего-нибудь тёпленького на плите», – подумала я. Рисовую кашу, например. Или обжарила бы тофу из холодильника до золотистой корочки.
* * *
Наложив себе в маленькую тарелочку немного сырого тофу и грецкого ореха, я положила её с противоположной стороны от Ама, а потом, налив себе стакан воды, уселась напротив него. Разом умяв пропитанное рассолом солоноватое тофу, я спросила у попугая:
– Как думаешь, когда снег кончится?
Склонённая к блюдцу с водой голова Ама была маленькой и круглой, похожей на каштан. Глядя на его шею, я подумала, что, если коснусь её, она может оказаться тёплой. Как ни смотри, мне не верилось, что он мёртв.
– Ама, это ведь не сон, да?
Я наблюдала за тем, как снежинок становилось всё больше в сумерках за окном, как они падали вертикалями и заполняли пространство. Укутанное снегом дерево, под которым я захоронила Ама, застыло.
– Мне это снится, да?
Я протянула руку к Ама, который закончил есть. Он, как ни в чём не бывало, шажками взобрался на мою ладонь, и как только его грубые лапки впились в мою кожу, весь холод иссяк, словно в моём сердце и глазах вновь воспылало пламя.
* * *
Я погладила его по шее. Склоняя голову, он будто просил ещё – я гладила ещё, и ещё, и ещё. Водила пальцами по его шее, пока он не перестал её изгибать.
Он взлетел, словно ему надоело, и переместился на подоконник. Продолжая смотреть на него, я притянула обратно свою ладонь, на которой он только что стоял своими шершавыми лапками, и сжала её, всё ещё чувствуя в ней его еле ощутимый вес.
– Там же холодно, Ама, – сказала я. – Продувает, наверное.
«Хотя после смерти, может, холод уже не ощущаешь», – сразу же подумала я. Но ведь он был голоден, значит, и холод тоже чувствовать должен… Тогда я вспомнила о печке в мастерской. Если разжечь в ней огонь, то там будет потеплее, чем здесь. И можно будет даже приготовить кашу в кастрюле.
– Подожди меня здесь, Ама, – сказала я, вставая из-за стола. – Я зажгу огонь и вернусь.
Он слетел с подоконника, подлетел к абажуру лампы и, усевшись там, длинно пропищал. Дёргавшиеся из стороны в сторону провода лампы создавали впечатление, что Ама катается на качелях, и я рассмеялась.
– Скоро вернусь.
* * *
От моих ночных следов во дворе и мастерской ничего не осталось, так что пришлось прокладывать путь сызнова. От погребённой под снегом лопаты виднелась одна только рукоятка, за которую я её и вытянула, хорошенько встряхнув. Через миг я останавливаюсь – самые крупные снежинки в моей жизни всегда оказывались на задней части ладони.
Когда снежинка только приземляется, холода совсем не ощущается, словно она даже не касается кожи. И только когда детали кристаллика начинают размываться, обращаясь в лёд, начинаешь чувствовать слабое давление, лёгкий вес. Лёд постепенно тает, белый цвет растворяется, и на кожном покрове остаются капли воды – словно моя кожа впитывает в себя белый цвет, оставляя лишь водные молекулы.
«Ничего подобного в мире больше нет», – думаю я. Такой утончённой структуры больше нигде нет. Такой холодной и невесомой. До самого растворения остающейся такой нежной.
Заворожённая, я набираю в ладонь горсть снега, сжимаю её и раскрываю обратно. Он такой же воздушно-лёгкий, как перья птицы. Пока ладонь розовеет, снежинки, впитывая её тепло, обращаются в самый нежный на свете лёд.
«Я никогда не забуду, – думаю я про себя. – Никогда не забуду это ощущение лёгкости».
Придя в себя и ощутив окружающий холод, я стряхиваю снег с ладони. Намокшую руку вытираю о полу пальто, а после начинаю тереть её о другую руку – но почему-то она не согревается, словно тем снежинкам моё тело отдало всё своё тепло. В груди – дрожь.
* * *
Расчистив скопившийся перед дверью мастерской, выходящей во двор, снег, я выкручиваю ручку и тяну дверь на себя. Свет со двора длинно протягивается в дотоле погружённое во тьму помещение. Стоя спиной к свету, я включаю ручной фонарик. Луч, подрагивающий вместе с моей рукой, падает на печь. Направившись к ней, я аккуратно ступаю по полу, пытаясь не наступить на следы крови. Подходя к верстаку, на который падает тень дробилки, я намертво застыла – передо мной показалось нечто черноватое, похожее на человека.
Тёмная круглая фигура начала дёргаться и вытягиваться. Это было съёжившиеся тело, что начало разгибаться – оно разогнуло колени и ступило ногами на землю. Закрытое руками лицо обернулось в мою сторону.
– Кёнха…
Скрипящий голос словно только проснувшегося человека разогнал тишину.
Невольно мне подумалось, что этому телу нельзя дать увидеть следы крови, так что я, неосознанно выключив фонарик, спрятала его за спиной. Слабо просачивающийся из-за двери сизый свет слегка освещал лицо Инсон – её лицо я узнала бы и без фонарика.
– Когда ты приехала?
Кожа на её лице выглядела почти такой же бледной и исхудалой, как и в больнице. Пока она руками протирала глаза, я заметила, что её правая рука не была ранена – ни следа крови.
– Приехала и даже не предупредила.
Казавшиеся в темноте крупнее обычного глаза Инсон пронзали меня взглядом.
– У тебя на лице царапины.
– Об деревья поцарапалась.
– Ох, – потемнели её вздыхающие глаза. – А чего ты тут в темноте? – спросила Инсон тихим голосом. В ответ я, словно разговаривая с собой, пробормотала себе под нос:
– Я свет не выключала.
Приметив её глубокие морщинки на